Главная / Публикации / Э. Барийе. «Ахматова и Модильяни. Предчувствие любви»

Встреча

Двадцать первое января 1910 года, стрелки парижских часов останавливаются на 23:55. Парижане выходят из театров, баров и домов, куда им не следовало наведываться, начинают иронизировать над современными условиями жизни и так называемым комфортом. В домах еще горит свет. Вскоре их обитатели облачатся во фланелевые пижамы и уснут, не подозревая о наводнении, которое остановило работу завода по производству сжатого воздуха на набережной Панар-Левассёр. Невозможно представить себе изумление горожан, проснувшихся в окружении воды. Париж внезапно превратился в Венецию, правда, без гондол, зато с моторными лодками Berton, каждая на двенадцать человек. На всех лодок не хватает, депутаты как-то добираются до своих Палат, не намочив штаны, а вот беднякам приходится шнырять по пояс в грязной воде.

Вода прибывает каждый день, эвакуируют больных из Питье-Сальпетриер, заключенных Консьержери, но не жителей Ботанического сада; жираф обречен на смерть. Из двуногих за тридцать дней пала лишь одна жертва — молодой капрал, которого унесло течением, когда он спасал на своих плечах телеграфиста.

Работы по очистке улиц и подвалов длятся неделями.

Второго мая 1910 года, когда Анна Андреевна Гумилева — фамилия поэтессы с 25 апреля, — стуча каблучками, выходит на платформу Восточного вокзала, электричество восстановлено еще не всюду.

Потоп что-то уничтожил, сложно сказать что. Может, невинность, бездумную веру в прогресс. Парижане теперь глядят на Сену с содроганием, особенно когда над мостами собираются тучи: а вдруг комета Галлея станет причиной местного конца света? Ее ожидают в середине месяца. «Видевший Галлею не увидит жизни», — гласит пословица. С кометой связан целый ворох дурных предсказаний — и первое из них подтверждается падением Иерусалима в 70 году н. э. Какого еще бедствия ждать? Грозят ли чем-нибудь проливные дожди с громом и молнией, начавшиеся еще в конце марта? Газета «Ле Пети Паризьен» ничуть не стремится успокоить граждан: по всей видимости, приближается очередное наводнение?

Париж серый и мрачный. Водостоки начеку. Чудесный май начинается чудовищно.

Слышит ли молодая русская, как стучит по стеклянной крыше вокзала длинноволосый дождь? Или она охвачена лишь нетерпением, предвкушением счастья?

«Я в Париже!»

И все вокруг это подтверждает: юбки короче, чем в Санкт-Петербурге, мягкая кожа сапожек и цветные чулки, смелые взгляды из-под густо накрашенных ресниц, румяные щеки, невероятные высокомерные в буквальном смысле шляпки. Шляпка Ахматовой, выбранная у лучшей модистки Киева, где после развода поселилась мама, выглядит провинциально. Надо будет от нее избавиться.

Такие мысли посещают ее, пока Николай Степанович Гумилев, Коля, как она его называет, отправляется протестировать свой французский в разговоре с носильщиком. Коля довольно хорошо говорит по-французски, никакой особой заслуги в этом нет — просто между 1906-м и 1908-м годами он часто жил в Париже. О столице ему известно все — по крайней мере, так он утверждает, — чтобы с комфортом передвигаться по городу, ходить в музеи, не рискуя наткнуться на закрытую дверь, вкусно и недорого обедать, не поддаваться на ухищрения продавцов, правильно себя вести с носильщиками и элегантно завязывать галстук. Анна спокойна — Коля договорится о том, как взять такси и довезти вещи.

Она размышляет обо всем, что ее ждет.

В поезде молодожены составляют список достопримечательностей, которые стоит посмотреть в первую очередь: дворец Трокадеро на холме Шайо, базилику Сакре-Кер и Монмартр, Эйфелеву башню, разумеется, ведь у нее с Анной один год рождения — 1889-й, Большие бульвары вокруг Оперы Гарнье, Булонский лес — все самое великолепное, с точки зрения Коли. Анна очень хочет попасть на улицу Отфей. Там ведь родился Бодлер? А где его могила? Поэтесса хочет положить на могилу Бодлера черную розу.

Черную розу!

Коля смеется.

Эту розу придется окунуть в чернила или дождаться темной-темной ночи.

* * *

«Цветы зла». Позже Ахматова скажет, что прочла сборник по-французски в тринадцать лет.

Так ли это?

Знаменитости всегда лгут — это им либо выгодно, либо приятно.

Тринадцатилетие Ахматова отметила в июне 1902 года недалеко от Санкт-Петербурга, в Царском Селе. Этот маленький городок гордится тем, что здесь находится любимая резиденция царя, элегантный Александровский дворец, построенный Джакомо Кваренги, архитектором Екатерины II, в английском парке, усеянном бесчисленными прудами. Николай II так заботился о спокойствии своей семьи, что иногда даже пренебрегал обязанностями монарха, чтобы провести больше времени в Царском Селе. Вокруг дворца устраивает жизнь целая плеяда рантье, чиновников, офицеров на пенсии. Возможно, Андрей Горенко с семьей поселился рядом с Александровским дворцом, надеясь восстановить свою репутацию? В 1887 году его подозревали в предательском заговоре с неким лейтенантом, объединявшем противников Николая: Горенко потерял должность инженера императорского флота и опустился до обычного чиновника — невероятный поворот событий, особенно для тщеславного хвастуна и нарцисса, одержимого всеми женщинами на свете, кроме собственной жены. Об Инне Горенко, урожденной Строговой, об этой чудесной матери, открыто и бессовестно преданной тысячу раз, Анна Ахматова высказалась довольно туманно: Инна трогала своей мечтательностью, раздражала неорганизованностью, неспособностью пришить пуговицу или приготовить элементарную еду. Анна выросла в квартире, где не было книг и никто никого не любил.

Андрей и Инна Горенко никогда не читали — подобный отказ от литературы для русской буржуазии, даже небогатой, в принципе казался довольно редким явлением. Правду ли говорит Ахматова, утверждая, что в родительской гостиной видела книгу лишь однажды? Кстати, это был сборник «поэта-гражданина» Некрасова, реликвия для Инны, которая получила книгу в подарок от своего первого мужа, покончившего жизнь самоубийством. Впрочем, и эту книгу, Некрасова, мать Анны Андреевны открывала лишь по особым случаям.

Представляешь себе иконы в свете ночников, бормочущую молитвы служанку, нервного отца, который не может полностью дать волю своим донжуанским стремлениям, четырех девочек и двух мальчиков, раскрасневшихся от слишком горячей ванны, и мать, которая не в силах управиться с этим маленьким миром — воплощением печальной судьбы народа, описанной в стихах Некрасова.

Анна смотрит на мир шире. В ней бурлит энергия. Она с нетерпением ждет чего-то нового, но не знает чего. Думает о Пушкине, о его лицейских годах в Царском Селе. Проходя мимо памятника Пушкину, Анна вся дрожит в предвкушении — она уверена, что однажды станет поэтом. Уже девочкой Ахматова обладает удивительным чутьем и собственным видением красоты. Красота освобождает и воодушевляет. Анна представляет себе тяжкий грохот волн Черного моря, у берегов которого ее семья отдыхает во время каникул; о невероятном наслаждении в одиночестве гулять по пляжу в Евпатории и чувствовать, как ветер продувает все тело и забирается под платье, а там — никакого нижнего белья!

«Однажды я стану поэтом!» — повторяет она, сжав кулаки.

Другими словами: «Я стану свободной!» Анна родилась в 1889 году, то есть в XIX столетии, когда женщины были вынуждены подчиняться правилам, вписывать себя в соответствующие рамки. Впрочем, такая ситуация продлится не слишком долго. Но Анна Андреевна заранее готовится к бою. Свобода не стрекоза, которую можно ухватить за крылья на какой-нибудь тростинке, она скорее — хищник, затаившийся в тени раскидистого дерева. Свободу надо заслужить и выцарапать когтями.

Анна делает все, что вздумается. Лазает по деревьям, учится свистеть, уверяет, что гадюки кажутся ей привлекательнее птичек. Она не желает походить на кисейных барышень, как ее сестры. Перед зеркалом она задерживается лишь для того, чтобы декламировать стихи. Как превратиться в Пушкина? Наверное, нужно изолировать себя от всех и читать-читать-читать, затачивать ум, как нож.

Анне хочется прочесть самые опасные, запрещенные, проклятые книги. В царской России, где власть принадлежит полиции и цензуре, подобные книги есть; Николай II причислил к таким сочинениям, например, «Саломею» Оскара Уайльда, переведенную на русский язык Константином Бальмонтом, главой символистов в Москве. Где же эти страшные книги? Точно не дома. Чтобы отыскать их, придется покинуть Царское Село. А пока надо узнать, кто ты есть, чего хочешь, — и держаться за это знание.

Тем временем в том же маленьком городке другой одиночка внушает себе то же самое. Его зовут Николай Степанович Гумилев. Этого хмурого ученика императорского лицея можно опрометчиво принять за скромника и тихоню. Однако он тот еще наглец — имеет собственное мнение обо всем и ставит Бодлера выше Пушкина.

* * *

Бодлера узнают в Петербурге к 1900 году. Первые переводчики «Цветов зла» — поэты. Петр Якубович, близкий к кругам анархистов, публикуется под псевдонимом, дабы избежать цензуры. Иннокентий Анненский цензуры не боится. Его называют «русским Малларме», он невероятно скрытен, перед коллегами делает вид, будто только преподает древние языки, но на самом деле пишет стихи в духе парнасцев и манипулирует словами как волшебник. В 1903 году он становится директором императорского лицея в Царском Селе. Как Гумилев привлек внимание Анненского? Может, дал почитать свои стихи, и переводчик «Цветов зла» тут же распознал юный талант и своеобразный голос?

Известно одно: Гумилев по совету Анненского читает Бодлера. «Бодлер, — объясняет переводчик-педагог, — это анти-Некрасов, Бодлер не привязывает стихи к событиям, у его поэзии нет причины или четко заданной цели, и это очень правильно, ведь у поэзии никогда нет ни цели, ни правды, у поэзии есть только она сама. И только тогда, когда поэзия сама себе правда, и цель, и вызов — только тогда она обладает силой молнии и способна рассекать камни».

— И как же достичь такой мощи? — спрашивает ученик.

— С помощью беспрерывной работы над формой, — отвечает художник под маской учителя.

— Константин Бальмонт и Валерий Брюсов это делают, — замечает Гумилев, называя имена своих любимых поэтов.

Анненского Бальмонт и Брюсов раздражают, он не терпит спиритуализма, оккультизма и декадентства, которыми московские гении так увлечены.

— Русские символисты слабы, поскольку предпочитают добыче — иллюзию, тень, химеру. Добыча есть схваченная стихом истина. Если видеть лишь тени и культивировать лишь туманные ассоциации, потеряешь и читателей, и себя самого. Добыча — это реальность, — настаивает Анненский. — Поэт должен ухватить реальность идеально ловким движением звука.

Так говорил первый русский переводчик Бодлера со своим учеником.

Спустя семь лет в поезде по дороге в Париж этот ученик, ставший мужем, с высоты своего литературного опыта, сосредоточенного в двух уже опубликованных стихотворных сборниках, обращал слова Анненского к своей жене: быть поэтом — значит охотиться. Если хочешь оказаться в одном ряду с Пушкиным, Бодлером и со мной, будь безжалостной к языку. Прицеливайся, подобно охотнику, и убивай.

* * *

Шофер такси из недавно основанной парижской компании высаживает пару на улице Бонапарт, напротив дома № 10. Сена в двух шагах. В 1910 году издатели открыток делали отличные январские фотографии половодья, на одной из них как раз улица Бонапарт, по которой можно смело плавать на лодке. Дом № 10 двухэтажный и с виду мрачноватый — многие старые парижские дома, повидавшие на своем веку и огонь, и воду, производят такое впечатление. На первом этаже — мужское ателье. Пансиону «Флоркен» принадлежат антресоли и четыре комнаты на втором этаже с раковиной и биде. Туалеты — общие, на лестничной площадке, «по-турецки», как часто бывает в старых парижских домах.

В Париже всегда хочется идти в ногу со временем. Конечно, есть и поверхностный Париж, город удовольствий, вечного праздника, ослепительный и ослепленный роскошными отелями в бесчисленных огнях. Но есть и другой Париж — город холмов и зеленых парков, художественных мастерских под самыми крышами или в холодных подвалах — такой Париж одной ногой еще стоит в прошлом столетии.

В начале новой эры далеко не все парижане имеют удовольствие наслаждаться прелестью сточных труб, изобретенных еще римлянами. По ночам цистерны, запряженные лошадьми и снабженные помпами, освобождают город от нечистот.

Приехать в Париж замужней и переполненной ожиданиями; провести первую ночь без сна; чувствовать, как в ноздри врывается зловонье; вскочить с постели, где спит или притворяется, что спит, супруг; согнуться над подоконником, едва сдерживая тошноту; увидеть цистерны каштанового и желтого цвета, лошадей, таких же усталых, как в России; выйти на лестничную площадку; толкнуть плохо закрытую дверь туалета; ощутить сомнение перед цементными выступами в виде подошв; разозлиться на себя за брезгливость. Ожидание, одиночество, стыд — испытывать все это, но дрожать в предвкушении будущего и повторять себе как заклинание: добыча — это истина, это реальность, поэт должен ухватить реальность идеально ловким движением звука.

Поэзию питает все.

Первая парижская ночь, конечно, связана для супругов с чувством стыда, в котором ни один из них не признается другому, хотя мог бы. Лежащие на двух половинках постели могли бы открыться друг другу, потому что поняли бы друг друга, но каждый из них корит себя за стыд. Банальный стыд — в Царском Селе на него не обращали внимания: бедность, нехватка средств для удовлетворения всех желаний и предлагаемых столицей удовольствий, для использования всех ее возможностей. А ведь многие русские в Париже вели шикарную жизнь — например, Сергей Дягилев, волшебник балета, организатор «Русских сезонов» в Париже, щедрый завсегдатай ресторана «У Прюнье»; или Сергей Щукин, чей московский дом сравним с царским дворцом. Каждый раз, приезжая в Париж, богатый купец обходит картинные галереи на Правом берегу и за огромные деньги сметает Моне, Ренуара, Матисса, Пикассо — глаз у коллекционера уже наметан.

* * *

О чем думать, если не спится? Вспоминает ли Анна свою свадьбу в Киеве? Он — сияющий, она — вся в себе и бледная, словно ее ведут на казнь. Прекраснейший день в жизни? Не для нее. Ни братья Анны, ни сестры не приехали на церемонию; отец тоже якобы приболел. Семья Горенко считала невероятным легкомыслием стремление Анны связать себя узами брака с нелюбимым человеком, Николаем Степановичем Гумилевым, сыном Степана Яковлевича Гумилева, в прошлом военного врача в Кронштадте. Почему девушка вышла замуж за Гумилева, хотя любила другого? Ради того чтобы забыть краснобая, доставлявшего страдания? От усталости? Дабы покончить с напрасными клятвами, глупыми ссорами, шумными примирениями, которые вынимали всю душу и длились годами? Или, может, Анна хотела доставить радость Гумилеву? «Он до смерти меня любит», — сказала она одному из родственников, а другому призналась: «Коля практически взял меня измором». И шантажом: дважды во время поездок во Францию, когда от Анны не было вестей, Гумилев грозился покончить с собой, дважды он не сумел это сделать. Вышла ли она замуж из жалости или от страха прожить жизнь впустую? Провинциальная жизнь угнетала: рантье в допотопных нарядах, узколобые барышни, оплакивающие жизнь, еще не начав жить. Ответила ли Анна «да», чтобы сбежать от чеховской рутины Царского Села? Незадолго до свадьбы в письме к родственнику Анна выразилась так: «Я выйду замуж за друга детства, Николая Степановича Гумилева. Он любит меня уже три года, и думаю, моя судьба — быть его женой». Ей не хватило честности прибавить «и быть признанной как поэтесса». Коля сильно опередил Анну на пути к творческому успеху. Вышла ли она замуж, потому что Гумилева уже приняло литературное общество Петербурга и Анна надеялась, что ее шансы утвердиться в роли поэта на берегах Невы вырастут?

Воспоминания уносят Анну еще дальше в прошлое. Зима 1903 года, канун Рождества, их первая встреча под горчичного цвета арками Гостиного двора — своего рода Галереи Лафайет Санкт-Петербурга. Она была с подругой своего возраста, он — с молодым человеком, старшим братом, которому уступал в росте и вообще в привлекательности. Что она там хотела купить? Ах да! Гирлянды на елку. А он что хотел? Видимо, пострадать в очередной раз. Что он заметил в ней? Может, слишком серьезный взгляд? Тонкую талию, какие редко бывают у четырнадцатилетних подростков? Гумилев был старше Анны на три года. «Я сейчас в возрасте Рембо, когда тот написал «Пьяный корабль», — взволнованно сказал Коля чуть позже, но его эмоциональность показалась Анне неуместной и нелепой, как и он сам: голова в форме яйца, шаровидные глаза, косоглазие, тягучий голос. Неужели он не слышит, как шепелявит? Робкий и высокомерный одновременно. Невыносимый мальчик. Анна демонстрирует ему свое равнодушие. В четырнадцатилетнем возрасте люди умеют быть по-настоящему жестокими. «Отлично, я избавилась от него», — думает Анна. Не тут-то было. Гумилев воспылал чувствами к этой ледышке.

* * *

Каждый человек обладает уникальной способностью страдать. Некоторые умеют не расходовать свой запас страданий, не погружаться в них с головой, не терять себя; другие не умеют, они отдаются страданию без остатка, упиваются страданием, открывают ему свою душу и наполняют ее слезами. У таких людей ласки всегда сопровождаются криками, объятия — рыданьями. Два лагеря: тех, кто кровоточит, и тех, кто заставляет кровоточить, — противостоят друг другу, но всегда нуждаются друг в друге; эта нужда зовется страстью — благодаря ей мужчины и женщины предаются любви, а затем всё разрушают, прекрасно понимая, в чем состоит природа разрушительной силы. Сарабанда меча и крови звучала в 1903 году, когда Анна встретила Колю. Сначала Анна была отрицательной героиней. Оттого, что я терпкой печалью / Напоила его допьяна1, — гласит одно из ранних стихотворений. Затем кинжал перешел в другие руки. Женившись на принцессе, Коля освободился от нее. Ему хотелось нравиться женщинам. Его странность вызывала интерес — он это знал и пользовался этим.

В Париже, который угнетал в тот период постоянными грозами, расклад сил поменялся и равновесие нарушилось. Десятилетия спустя в беседе с Лидией Чуковской Ахматова признается: «Мы были помолвлены слишком долго (...). Когда в 1910 году мы поженились, Коля уже лишился прежнего энтузиазма».

* * *

Стоило обзавестись муслиновыми платьями, платками, перчатками и шарфиками, как понадобились зонтики, причем в большом количестве — потоп разыгрался не на шутку. Хорошо, что, избавляясь от влюбленности, люди становятся практичными. Русской молодой паре вовсе не хочется петь под дождем. Парижанам, впрочем, тоже. Ученые обсерватории сообщают о том, что комета летит к Земле со скоростью тридцать тысяч километров в день и заденет ее лишь слегка, поэтому всем любопытным, которые полезут на крыши лицезреть спектакль, чей следующий показ намечен через семьдесят пять лет, лучше надеть очки; продавцы сплетен предрекают катастрофу, удушающие газы, те самые, от которых погибли жители Помпей; а кроме того, конечно, следует ждать волны самоубийств и страшного вандализма, как в 451 году, когда комета Галлея прошла за несколько недель до появления армий Аттилы.

Конец света не за горами.

Однако в доме № 10 на улице Бонапарта новые жители пансиона «Флоркен» заняты совершенно другими мыслями. Анна настаивает на покупке двух зонтиков; Коля изучает возможные способы добраться до музея Клюни и его Терм. Он не забыл ни огромный красный гобелен, которым любовался в свой первый приезд в Париж в 1906 году, ни странную боль, возникшую во время созерцания тихой красоты Дамы с единорогом, вставшим на задние ноги, подобно цирковому животному. Гумилеву тогда показалось, что он точь-в-точь как единорог, нелепое существо в полном подчинении у сирены. Оцепеневшее ручное животное, готовое выполнить любой приказ жестокой девочки, — таким был поэт четыре года назад.

* * *

На улице Кампань-Премьер, недалеко от «Бон Марше», где двое элегантных и растерянных иностранцев изучают отдел аксессуаров, некий мужчина вырывает из блокнота, который всегда носит с собой, листок: «Комета еще не прибыла. Ужасно. Я, конечно, увижу тебя в пятницу. Нет сомнений в том, что мы умрем».

Мужчина складывает листок вчетверо, просит конверт у женщины, которая только что поставила перед ним бокал красного вина. Женщина немолода, но мужчина обращается к ней как к королеве, и, подобно королеве, она язвительно отвечает по-итальянски, что держит не канцелярский магазин, а лучшую и самую дешевую на Монпарнасе закусочную. Женщину зовут Розали, а закусочная, бывшая молочная лавка2, в доме № 3 по улице Кампань-Премьер, — ее королевство. То и дело сюда наведываются разные плуты, чьи желудки она ублажает пастой болоньезе и оссобуко3: русские, поляки, чехи, венгры, требовательный румын, пузатый мексиканец, который не стесняется ущипнуть ее за бочок с тех пор, как от кого-то узнал, что она позировала Кабанелю4 и Бугро5 обнаженной, ну, или почти. На нескольких хороших парней, платящих наличными, — вроде одного японского художника, чистенького и одетого с иголочки, — приходится целый батальон бедняков, которые рассчитываются собственными полотнами.

Мужчина достает карандаш — у него их целая коробочка, — вырывает из блокнота еще один листок, а дальше — пальцев уже не видно, видны только линии, растущие и сопрягающиеся. Сначала нос, потом глаза, рот, овал лица, определившийся одним штрихом! Все действо напоминает танец, какую-то магическую пляску, мужчина словно забывает обо всем и на волнах собственного виртуозничества уносится в далекий мир, известный лишь ему, возвращение из которого знаменует подпись: Commediente l’Amedeo.

Женщина не хочет брать рисунок, но мужчина повторяет, что это подарок, что она его заслужила, что без чудо-спагетти прекрасной Розали он, возможно, уже покинул бы этот мир. Слова произнесены с легкой усмешкой и в то же время с жаром и немного смущенно, с невероятным обаянием, свойственным ему одному. Женщина молча берет рисунок, затем исчезает на кухне, откуда сильно пахнет мясом, и возвращается с конвертом в руках.

Мужчина поворачивает конверт, замечает на нем пятнышко, колеблется. Ему неловко, и одновременно он укоряет себя, словно за недостойное поведение. Любить народ не значит быть его частью. Мужчина разглаживает конверт. Пишет адрес карандашом: Полю Александру, улица Дельты, дом № 7, 18-й округ. Париж.

* * *

Улица Дельты тянется от улицы Фобур-Пуассоньер до улицы Рошешуар. Главное — сохранять трезвость рассудка: шанс полюбоваться фаланстером «доктора Александра», друга, единомышленника, первого коллекционера Амедео Модильяни, почти нулевой. Уже в 1910 году виллу собирались сровнять с землей. На открытке тех времен дом еще цел, но выглядит полуразрушенным и застекленными дверьми-окнами выходит на пустырь. Что осталось от этой богемы?

Ничего.

Забавная, однако, деталь: в доме № 7 на улице Дельты теперь центр приема иностранцев, прикрепленных к полицейскому участку 9-го округа. Наверняка это идея призраков. В частности, конечно, Поля Александра.

* * *

Я сын богатого аптекаря из 16-го округа. Мне двадцать шесть лет, хотя на вид больше — может, меня старит бородка или мешки под глазами. Я учился у иезуитов и стал дерматологом, чтобы отец не беспокоился о моих финансовых делах, у меня манеры моего круга и соответствующие возможности, однако меня влечет к свободным бесшабашным людям, чьи умы исполнены фантазий и надежд. Я никогда не стану художником — разве что рукой помощи, которая его поддержит, знатоком, который его защитит, другом, который приютит. Итак, я открыл свой диспансер в доме № 62 по улице Пигаль на Монмартре, затем арендовал небольшой двенадцатикомнатный особняк на улице Дельты. Городские власти Парижа собираются вскоре его снести, но какая разница? Место мне по душе, скоро оно превратится в оазис свободных умов. Искусство и свобода — единственная религия Дельты, об этом, конечно, судачат, шепчутся, говорят, наши женщины ведут распутный образ жизни; и правда, Раймонда, славная подруга Мориса Друара, скульптора, по субботам веселит нас, танцуя в одних туфельках. Абсент, опиум и кокаин, разумеется, причина некоторых беспорядков. Я предпочитаю гашиш, впрочем, употребляю его в умеренных количествах и весьма осторожно. Помню, однажды мы с моим братом Жаном приняли гашиш вместе с Идой Рубинштейн на втором этаже особняка «Мерис», где она обосновалась к 1910 году. Звезда русского балета впала тогда в какое-то восторженное безумие. Мы с Жаном возвращались на Монмартр по набережным. В ночи на небе звезды сияли нам, словно ноты на воображаемой партитуре. А деревья цвели фейерверками.

Эту потребность в феерии мы все удовлетворяли на улице Дельты.

Модильяни появляется там в ноябре 1907 года. К тому времени он уже год как живет в Париже. Он приезжает на автомобиле с площади Жана-Батиста-Клемана, из дома, откуда его выгнали. За рулем дама, одетая с иголочки, Мод Абрант, американка. За машиной следует двуколка, набитая книгами, рисунками и тряпьем. Я предлагаю Модильяни комнату на втором этаже. Он отвечает, что ему достаточно угла, чтобы работать и разместить полотна. На улице Коленкур их ждут в отеле. Очевидно, за отель платит мадам. Мадам богата, и у нее хороший вкус, а более обаятельного типа, чем этот сумрачный художник, не найти.

Пожмите человеку руку, и вы поймете, чего он стоит. Я сразу смекнул, с кем имею дело. Бодлер говорит о «чрезмерном достоинстве» — это и про Модильяни. Мне не терпится увидеть его полотна, он не заставляет себя долго упрашивать и показывает картины, не ожидая с моей стороны одобрения. Однако я с первого взгляда отмечаю его невероятный дар. И говорю ему об этом, он отвечает, что только мне и по душе его работы: с тех пор как он приехал в Париж, не нашлось ни одного покупателя.

* * *

Однажды Пол Боулз сказал французскому журналисту, который явился взять у него интервью в Танжере: «Быть счастливым легко, если довольствуешься малым». Но как художник может довольствоваться малым?

Я пишу эти строки, сидя перед портретами Николая Гумилева, Анны Ахматовой и Амедео Модильяни. Фотография Модильяни датируется 1906 годом — именно тогда он переехал в Париж, две другие фотографии — 1910 года.

Гумилев готовился к фотосессии словно к свиданию с любимой женщиной. Продумал каждую деталь: целлулоидный воротничок, высокий и крепкий, как подбородник рыцарского шлема, словом, соответствующий канонам дендизма, усы, подстриженные специальными мини-ножницами. Плюс идеальная соломенная шляпа-канотье.

Как мы заметили выше, природа Гумилева не пощадила. Фотограф попросил поэта слегка повернуть голову и посмотреть на противоположную стену, где, очевидно, висел откровенный снимок. Гумилев зажался еще больше, чем изначально, и решил, наверное, подумать о чем-то возвышенном, но это не помогло, а лишь зафиксировало выражение лица.

Сложно себе представить более высокомерного парня, чем этот пижон, но высокомерие лишь доспехи, к тому же нравиться всем все равно что нравиться кому попало.

Когда Модильяни отправляется к фотографу в квартал Мадлен, бросив багаж в довольно приличном отеле недалеко от улицы Тронше, выглядит он превосходно: гардероб еще не изношен, и художник похож на настоящего эпатажного молодого буржуа из Ливорно. В этом году Блез Сандрар6 встретит «веселого, красивого, божественно красивого молодого художника, одетого в итальянском вкусе и словно только что из модного магазина». Габардиновый плащ с вышивкой ручной работы, подчеркивающий талию, навсегда останется в памяти писателя, который уже в 1917 году, облачившись в белую рубашку и черный галстук, будет позировать Модильяни.

Этот ли самый плащ художник накинул на плечи? На фотографии скорее пальто с широкими лацканами. Наверное, время съемки — зима, потому что под пальто темный костюм, увенчанный галстуком-бабочкой. Фотограф, явно под впечатлением от неземной красоты, решил сделать портрет в фас. Адонис тут же принял нужную позу: одна рука на колене, другая в кармане пиджака. Раскованность мужчины, обласканного женщинами. Вот что значит художник.

На самом деле выражение лица предельно серьезное. Это выражение лица человека, который не изменяет своей звезде. О природе собственной решительности Модильяни сказал своему другу художнику Оскару Гилья так: «Твоя задача не принести себя в жертву, а спасти свою мечту...»

Спасение мечты — экстремальный вид спорта.

Итак, Модильяни сосредоточен, словно атлет, собирающийся забраться на вершину самой высокой скалы благодаря ловкости и силе рук.

И в то же время вид у художника естественный и непринужденный. Он само воплощение молодости.

Серьезность, красота, истинная красота, которая волнует, парализует, видна и на фотографии Анны Ахматовой, сделанной вскоре после ее свадебного путешествия. Высокий лоб притягивает свет, который озаряет матовую копну волос. Рот будто скрывает тайную боль. Куда устремлен этот затуманенный взор? Думает ли Анна о навсегда потерянном счастье? Или о желанном величии?

Снимите дорогую кружевную блузку и миленький жакет — перед вами предстанет девушка, жаждущая взорвать Вселенную ради созерцания рая.

* * *

Красивые люди притягиваются. Они не всегда бывают идеальными любовниками, но красота, выделяющая их на фоне всех смертных, словно цемент, неразрывно соединяет их. Когда я вижу три портрета в одном ряду, я ощущаю кисловатый привкус очевидности, точь-в-точь как при просмотре бульварной пьесы, где с первого акта знаешь развязку: денди, онемевший от неловкости, итальянец, готовый поделиться красотой со всем миром, и поэтесса, похожая на строгого ангела, — кости брошены.

* * *

На выставке Независимых художников7 в марте 1910 года, за два месяца до приезда Анны Ахматовой в Париж, Модильяни выставляет шесть работ: «Виолончелист», «Лунный свет», два этюда, один из которых — портрет маслом Пикмаля, «Нищий из Ливорно», «Нищенка». Гийом Аполлинер назовет имя художника в своей хронике в ежедневной газете «Интранзижан», Андре Сальмон расскажет о Модильяни в «Пари Журналь». Но и это не сработает. Модильяни не продается.

Поль Александр тем не менее не отчаивается, считает Амедео «Принцем Богемы», художником, чья единственная религия — вера в себя, человеком, которого беды не одолеют, ибо он велик, пусть удача отвернулась, от судьбы не уйдешь. Модильяни и Поль Александр вдвоем исследуют галереи Правого берега. У Воллара друзья не могут оторваться от работ Пикассо «голубого периода», у Канвейлера8 — от «маленьких кубов» Брака. Никто не в силах, однако, превзойти Сезанна.

На этого жителя Экс-ан-Прованса, ушедшего из жизни в возрасте шестидесяти семи лет в родном городе, Модильяни во многом ориентируется — на его понимание объемов и форм, легкости материи, на гармоничность планов. Если Амедео и считает кого-то, помимо итальянских художников, своим учителем, то, конечно, Сезанна. Экстаз в галерее Бернхейма перед полотном «Мальчик в красном жилете»9. Репродукция картины на открытке всегда у Модильяни в кармане.

Что еще ему нравится? Театры теней, фейерверки, кривые зеркала, циркачи. Стеклянный лабиринт театра Гэтэ-Рошешуар завораживает его не меньше, чем негритянские маски в галерее Джозефа Браммера. Таможенник Руссо10, картинки, продаваемые в арабских лавках за площадью Клиши, ангкорские11 и камерунские статуэтки божков в музее Трокадеро12, амулеты из Конго: каждая вещь — сокровище для глаза художника.

Модильяни работает днем и ночью. Творить — его потребность, разрушать — страсть. Поль Александр умоляет его не сжигать альбомы, пытается отыскать для него моделей. Малышка Жанна, которую Александр лечил в своем диспансере на Пигаль и, однако, не смог заставить уйти с улицы, позирует для великолепного полотна «Ню стоя». Поль Александр также покупает одну из картин, написанных в 1908 году. Повесив картину Модильяни «Еврейка» на голую стену дома на улице Дельты, коллекционер нарушил обещание о беспристрастности, данное друзьям. Однажды вечером все много выпивали и дело дошло до драки; Модильяни в порыве гнева разбил скульптуры другого протеже Александра.

Коллекционер, однако, не лишает Амедео доверия, а наоборот, подтверждает дружбу и заказывает художнику сперва портрет своего отца, сурового Жана-Батиста Александра, затем собственный. Гонорар составляет пятьсот франков, что по тем временам довольно много. Модильяни просит мецената позировать прямо на фоне полотна «Еврейка». Поль Александр с восторгом обнаруживает, что на портрете он эдакий красавчик нового времени. Некоторые посетители, видевшие картину, отмечают влияние на Модильяни флорентийского маньеризма. Александр замечает, что Модильяни не принадлежит ни к какой школе, напротив, он причудливым образом совмещает в себе и развивает различные течения. Модильяни отказывается терять время и упорно гнет свою линию, нигде не подрабатывает. А вот Бранкузи13, например, на неделе всегда моет посуду в дешевой закусочной у Шартье на улице Фобур-Монмартр и каждое воскресенье прислуживает пономарем в румынской церкви на улице Жан-де-Бове. Итальянец не дает себе поблажек. Поль Александр уважает его за это бодлеровское «чрезмерное достоинство». Между 1907-м и 1912-м годами «добрый доктор» Александр приобретет у Модильяни примерно двадцать пять картин маслом и многочисленные рисунки. Он по-прежнему его единственный покупатель.

* * *

Увидим ли мы комету? Господа из обсерватории обеспокоены. Парижане, разорившиеся на подзорные трубы, проклинают непрекращающийся дождь. Под покровом черного зонтика, выбранного Колей в «Бон Марше», Анна позволяет вести себя, куда поэту только вздумается. «Париж для меня как раскрытая книга», — не устает повторять молодой супруг. Какая самонадеянность! Утверждать, что знаешь город, когда сами парижане в нем теряются — особенно после безжалостных реконструкций Османа, который фактически заново отстроил ряд кварталов! Кто может поклясться, что знает Париж со всеми бывшими деревушками? Парижане считают столицей всего несколько кварталов, и те между собой не сопрягаются. Например, в квартале Монсо понятия не имеют об обветшалом торговом квартале Оберкампф. А между особняками в Пасси, окруженными вечнозелеными садиками, и мансардами Шаронн — настоящая пропасть. Русский революционер Виктор Серж, направленный в это время во Францию для распространения «евангелия от Интернационала», напишет в своих мемуарах: «Роскошный Париж Елисейских Полей, Пасси и даже Больших бульваров с их бесчисленными магазинчиками, лавочками и ресторанами — нам чужд, это словно вражеский город. Наш Париж состоял из трех фрагментов: большой рабочий город начинался где-то в серой зоне каналов, кладбищ, пустырей и заводов, близ Шаронны и Пантеона, у Фландрского моста; затем на вершинах Бельвиль и Менильмонтана превращался в народную столицу, бедную, но энергичную, — здесь кипела жизнь, словно в муравейнике; потом начинался город вокзалов и удовольствий, железных мостов метро и подозрительных кварталов с дурной славой». Арендодатели, которые сдают свои каморки за двадцать су, бистро, куда постоянно наведываются сутенеры, проститутки с огромными шиньонами, наводящие ужас на маменькиных сынков, сироты, продаваемые самым богатым, детское рабство... Такой Париж, уже разоблаченный Виктором Гюго и Стейнленом, красочно изобразившим нищету Монмартра, ни в чем не уступал Санкт-Петербургу, описанному Некрасовым. Молодая русская пара проделала длинный путь не для того, чтобы обнаружить омерзительное зрелище, которым уже насладилась дома. Для Ахматовой и Гумилева Париж начинался в музеях и заканчивался в салонах.

* * *

В июне 1906 года Гумилев сошел с поезда на Восточном вокзале. У него была с собой небольшая сумма денег, выданная матерью, которой юноша пообещал усовершенствовать свой французский в Сорбонне. В голове у поэта маячила лишь одна мысль: завоевать самый суровый и самый желанный город в мире. Путеводителем служил журнал «Мир искусства». Основанный в 1899 году Сергеем Дягилевым и его друзьями — Александром Бенуа, Леоном Бакстом и Евгением Лансере, журнал восхвалял космополитизм авангардистов Берлина, Вены и Парижа. Русское искусство в мире почти не знали, Дягилев и Бенуа мечтали познакомить Европу с русской живописью, музыкой и балетом. Гумилев воспринимал их статьи как призыв. Некоторые из его соотечественников-литераторов уже обосновались в Париже, и до отъезда молодой поэт заполучил несколько адресов — адрес Максимилиана Волошина казался ему самым ценным.

В России Волошину дали кличку «парижанин». В Царском Селе молодой Гумилев узнавал Париж по стихам Волошина об осени и соборе Нотр-Дам. Однако Волошин не только поэт. Он переводчик парнасцев, поклонник художника Одилона Редона, чью живопись пытается популяризировать в России. Этот огромный славянин, не то людоед, не то розовощекий толстенький малыш из рекламы детского мыла14, разворачивает в Париже мощную деятельность критика искусств и проводника в русский творческий клуб, который Волошин создал на улице Буассонад благодаря финансовой и моральной поддержке своей подруги, художницы Елизаветы Кругликовой. В мастерской у Кругликовой собираются эксцентрики со всего Парижа: эстеты, художники, декадентские дамочки, жаждущие невозможного и неуловимого. В глазах Гумилева Волошин обладает исключительным качеством: никто не знает Париж лучше, чем он.

Кто еще открыл молодому поэту родной город Бодлера? Константин Бальмонт. Сосланный за участие в январских мятежах 1905 года, жестоко подавленных Николаем II, автор поэтического сборника «Будем как солнце» поселился на улице де ла Тур в 16-м округе. Гумилев слышал, что у Бальмонта были полезные связи в издательском мире. По тем же причинам, что Бальмонт, в Париже оказались Дмитрий Мережковский, отец русского символизма, и его жена, красавица Зинаида Гиппиус, которую многие побаивались. «Гадюка» — так прозвали эту самовлюбленную Мессалину15. Тем не менее Иван Бунин сохранит ее в воспоминаниях как невероятно худенького ангелочка, облаченного во все белое. Валерий Брюсов восхитился «пугающей прямотой» ее поэзии. Кстати, о Брюсове: Гумилев надеялся, что дружеское рекомендательное письмо от коллекционера ценных связей поможет познакомиться с прекрасной злодейкой. Не забудем и о рекомендации верного друга Анненского.

Как только бывший наставник, а к тому времени поэт «на полную ставку», прознал о том, что его воспитанник продолжит обучение в Париже, он тут же написал письмо своей сестре с просьбой оказать молодому человеку протекцию и радушный прием. Сестра Анненского вышла замуж за француза, родившегося, по иронии судьбы, в Астрахани в 1852 году. Его звали Жозеф Деникер, и работал он главным библиотекарем в Музее естественной истории.

Деникер много путешествовал, от границ Кавказа до тибетских плато. Он принял Гумилева в своем убежище на улице Жоффруа-Сент-Илер. Молодой человек, способный по памяти нарисовать карту мира, но не способный без слез говорить про Абиссинию, тронул Деникера, словно его собственная несовершенная копия. Нетерпеливый амбициозный юноша изложил старому антропологу свои основные идеи фикс: длительная агония христианской эры; шанс на выживание, который могла бы получить полуживая Европа, если бы переняла традиции и ценности Азии; необходимость в мужественном роде человеческом. Кроме того, Гумилев признался новому другу в своем интересе к оккультизму. Ученый иронизировал. Гумилев настаивал на том, что оккультизм, в его понимании, лишь мостик, соединяющий невидимое с реальным.

— И откуда же берется этот мостик? — спросил Деникер.

— Этот мостик — поэзия, — ответил Гумилев.

Деникер едва сдержал улыбку, для него единственная поэзия — теория Дарвина. «Анатомическое и эмбриологическое исследование человекообразных обезьян» — так называется работа, благодаря которой Деникер приобрел известность. О чем она? О том, что не все расы одинаково развиты. Гумилев кивнул: слово «раса» вызывает у него приятное чувство уверенности. Величие императорской России, ортодоксальной и монархической. В своей комнате в Царском Селе поэт-подмастерье высек строчки стихотворений под статуэткой Святого Георгия. Мальчик думал, что этот святой, покровитель царских офицеров, и его покровитель.

* * *

Модильяни очень рано узнал о том, что смертен. В 1900 году, когда будущему художнику уже исполнилось шестнадцать, ему диагностировали туберкулез. За два года до этого он перенес брюшной тиф. Маргерита, его старшая сестра, считала, что ее дорогой Дедо (так называли Модильяни в семье) подцепил палочку Коха по собственной вине, когда покинул домашний очаг и поселился в рабочем квартале Ливорно с товарищами из мастерской Гульельмо Микели, художника и первого учителя Амедео. Предыдущий наниматель студии, где обосновался Модильяни с приятелями, умер от туберкулеза. «Если бы он был поумнее, не заболел бы», — говорила сестра художника. Спустя век те же глупости болтают про СПИД. В 1899 году туберкулез вызывал страх. Это страх неведения, из которого возникают многочисленные фантазии. Туберкулез бушевал в Европе, словно чума, не щадя никого, тем не менее находились моралисты, утверждавшие, будто болезнь застает врасплох в основном чувствительных невротичных молодых людей и сбившихся с праведного пути девушек. К сожалению, никто не рассказывал о том, что страшная болезнь обостряет желание жить, и, если человек, по воле судьбы, излечился, он уже не упустит своего шанса в жизни.

Преодолев кризис, Дедо начал поправляться. Врачи были весьма осторожны. Они рекомендовали ему покой и отдых. Но как можно вести себя спокойно и отдыхать, если только что избежал смерти? Сейчас мы живы. Будем ли мы живы завтра? В любом случае надо спешить!

Пациент чувствовал, что должен удовлетворить свое желание — познать красоту, ее таинство, быть опьяненным ею, научиться порождать ее. Искусство звало художника.

Благодаря финансовой поддержке маминого брата Дедо понял, как ему повезло родиться итальянцем. Путешествие, столь необходимое для расширения кругозора молодого европейца, началось в 1901 году с Рима, где жил дядя. Рим оказался для Модильяни потрясением, которого он совсем не ждал. Об этом молодой человек поведал в письме к своему единственному на тот момент другу Оскару Гилья, художнику из мастерской Микели в Ливорно: Рим не просто вокруг, Модильяни почувствовал, будто семь холмов выросли прямо у него внутри, «словно семь основополагающих идей». Рим как идеальная палитра жизни Амедео; круг, в который заключены его мысли и где они проясняются.

Модильяни вовсе не мечтал увидеть Неаполь, но бронзовые статуи археологического музея, античные руины и церкви привели его в неописуемый восторг. Кто сумел заставить голову скульптуры так грациозно сидеть на шее? Откуда такое равновесие и совершенство объемов в сочетании с поразительной точностью линий? Всё это работа Тино ди Камаино, скульптора XIV века из Сиены. Знакомство с ди Камаино судьбоносно для вдохновленного и растерянного Модильяни, потому что приехал он в Неаполь, ощущая себя художником, а уехал, разглядев в себе скульптора. Каков же истинный путь? Для какого искусства Амедео действительно создан?

На берегах реки Арно Модильяни вновь не поверил своим глазам: он привил себе строгий, по-военному упорядоченный стиль Флоренции, словно вирус. Как Ницше, художник любому обществу предпочитал благотворную для великих душ изоляцию. Тем не менее, будучи хорошим товарищем, он делил мастерскую на улице Сан Галло с Гилья. В Свободной школе живописи обнаженной натуры Модильяни высмеивал подражателей, раздражал учителей, завораживал товарищей своим мастерством. Ему недостаточно воспроизводить линии, он желал над ними властвовать, их порождать. Вместо занятий он ходил в галерею Уффици и проводил там дни напролет, сосредоточенный и углубленный в себя настолько, что отвлечь его было страшно.

Во Флоренции Тино ди Камаино скрывается в музее Бардини. Второе потрясение Модильяни, еще более значительное, чем неапольское, — работа под названием «Любовь» (La Caritа): мраморная великанша, кормящая грудью двух младенцев. У нее чрезмерно удлиненное лицо, прямой нос и мощная, словно колонна храма, шея. Модильяни открыл блокнот, интуитивно чувствуя, почти наверняка зная — идеальные линии прямо перед ним — голова и шея кормилицы!

Модильяни изучал Флоренцию как новичок, а покидал награжденный кличкой Il Professore16, без которой вполне обошелся бы.

В Венеции существовала своя Свободная школа живописи обнаженной натуры. Модильяни записался туда в 1903 году. Ему исполнилось девятнадцать лет. И, кажется, беспечная жизнь позади — Амедео получил дурную весть от матери Эжени: у дяди, который до сих пор финансово поддерживал племянника, болезнь легких. Что станет с будущим художника, если он лишится поддержки? Дедо обещал вести себя как серьезный деловой человек, но проказница Венеция соблазнила его тысячей удовольствий, которые так осуждала суровая Флоренция; в борделях острова Джудекка17 Дедо начал увлекаться гашишем. Он думал, что совершал обычную прогулку, как туристы, взбирающиеся на вершину Везувия, но, подобно Эмпедоклу18, угодившему в огненную пасть вулкана, Модильяни полетел в темный бездонный колодец.

В 1905 году богатый и щедрый дядюшка умер. Эжени Модильяни тут же села в поезд и отправилась в Венецию. Помимо грустных мыслей, у нее с собой прекрасное английское издание «Баллады Редингской тюрьмы» Оскара Уайльда. Почему? Наверное, потому что история солдата, повешенного за убийство любимой, — призыв быть самим собой, даже если это предполагает безумный риск. Эжени уверена: ее дорогого сына ждет особенная жизнь.

Что она сказала Модильяни, когда встретилась с ним в Венеции и поняла, что паинька Дедо сильно изменился? Эжени просила сына продолжать начатое дело, идти своим путем и не волноваться. Деньги найдутся, она говорила по-английски, а по-французски быстро и грамотно писала, она найдет работу переводчицы или даже «негра», если понадобится.

Невозможно расстраивать такую мать. Надо вырваться из Венеции и приструнить демонов.

В «Атласе современной гравюры» историка искусств Витторио Пика Дедо впервые увидел картины Тулуз-Лотрека. Модильяни близка трагедия в улыбающейся яркой маске. Его тронуло подавляемое затаенное безумие. А свобода линий представлялась молодому художнику свободой выбора пути: теперь он должен отправиться в Париж.

* * *

И Гумилев, и Модильяни приехали в Париж в 1906 году.

Я думаю о бесшумном полете призраков под небом, о жизнях, которые встречаются, притягиваются, завязываются в загадочный узел улиц и бульваров, превращаются в целую сеть союзов, заключенных в нематериальном мире, я думаю о влиянии мест на жесты судьбы.

Документов, подтверждающих знакомство, нет, но мне хочется вообразить, что в 1906 году муж Ахматовой и тот, о ком у нее останутся незабвенные воспоминания, сидели на одной террасе где-нибудь на Монпарнасе. Позволю себе такой полет фантазии.

Русский в целлулоидном воротничке, испытывающий смертельный ужас при мысли, что кто-нибудь сочтет его неэлегантным.

Черная шляпа с широкими полями и красный платок, небрежно завязанный на шее: итальянец по-своему поднимает анархистский флаг.

Русский во власти фантазий, чувствующий себя пленником Парижа и героем рыцарского романа. Художник из Ливорно, способный разглядеть в толпе сто тысяч разных лиц и, подобно вору или искателю сокровищ, завладеть ими, превратить вариации человеческой внешности в свою собственность.

Русский, гордый, оттого что родился в Кронштадте, где высокомерие офицеров усиливалось при каждом поднятии государственного флага и при виде двуглавого орла. Итальянец, сын евреев, не скрывающий своего происхождения, а напротив, громогласно заявляющий о нем, словно желая пополнить список своих эпатажных выходок.

— Я монархист, я готов поклясться в этом перед Христом!

— Я еврей. Идите все в задницу!

* * *

Все было предусмотрено, путеводители и карты, рекомендательные письма, франко-русский словарь, даже смокинг на случай вечеринок в русском творческом клубе на улице Буассонад. Молодой человек так стремился отыскать себе местечко на парижском празднике жизни, но обстоятельства сложились иначе.

Волошин словно испарился, Бальмонт никак не отреагировал на карточку, оставленную у консьержки. Оставалась Зинаида Гиппиус. Для «декадентской Мадонны» любая возможность испытать свою извращенную женственность хороша. Молодой человек прислал письмо! Гумилев? Его имя о чем-то смутно напоминало; может, Брюсов написал о нем пару строк в своей колонке в журнале «Весы»? Наивный и напыщенный провинциал, не так ли? «Пускай приходит», — разрешила Мессалина. В комнате, которую Гумилев снял на улице Гэтэ, поэт тщательно подготовился к встрече. О последствиях Гиппиус напишет Брюсову: «Двадцать лет. Бледный как мертвец. С языка слетают сплошные клише. Вдыхает эфир и считает, что после неудач Христа и Будды только он может изменить мир. Мне не пришлось с ним долго маяться. Он вскоре надел шляпу и удалился».

Неискоренимая злоба человеческих существ. Безличная доброта животных. Перед почтовой конторой Ботанического сада, где Гумилев благодаря пропуску, выданному Деникером, гулял, сколько душе угодно, поэт исписал страницы блокнота одну за другой. Париж стоит жирафа. Париж, если испить в нем горечи сполна, достоин кенгуру.

Сон меня сегодня не разнежил,
Я проснулась рано поутру.
И пошла, вдыхая воздух свежий,
Посмотреть ручного кенгуру.

Анна все время в его мыслях.

Анна, оставленная в Киеве у тети, среди наивных простушек из частных школ, надутых индюков-торговцев и страдающих ожирением буржуазок в кружевах.

Анна, которую он возил в Крым, на пляж, в Евпаторию, откуда рукой подать до Севастополя, — он уже ни на что не надеялся, и вдруг прямо на берегу девушка подарила ему поцелуй.

Париж должен излечить его от одержимости Анной. Встречи с пошлыми весельчаками Монмартра и короткие, но насыщенные беседы с завсегдатаями Монпарнаса должны затушить пожар воспоминаний. Однако одержимость не давала поэту покоя, его сирена повсюду.

Мысли так отчетливо ложатся,
Словно тени листьев поутру.
Я хочу к кому-нибудь ласкаться,
Как ко мне ласкался кенгуру.

Он ждет писем от Анны, которые она, впрочем, вовсе не обещала присылать, и, когда ожидание становится мучительным, бродит по Севастопольскому бульвару, тихим голосом повторяя имя любимой.

Что излечит это наваждение?

Может, страусиный парк на Международной колониальной выставке? Или экзотические танцовщицы с непристойно ярким макияжем под стеклянной крышей Гран Пале? Какой-нибудь местный театр, пантомима, закопченные лица-маски? Пускай будут страусы, но сознание изменится благодаря Бергсону. Его лекции в Коллеж де Франс словно мессы. Гумилев созерцал наманикюренные руки, академические пальмы, трости с серебряными набалдашниками. Весь Париж, недосягаемые Гималаи. Как вновь обрести уверенность в себе? Может, на террасе на улице дез Эколь перед коктейлем мандарин-кюрасао? А может, галстук повязать по-особенному? Как успокоить сердце?

В октябре 1906 года Сергей Дягилев запустил в Гран Пале свой проект, посвященный русскому искусству. Выставка называлась «Два века русского искусства» и сочетала в себе более трехсот старинных икон из частных коллекций, полотна Рериха, Бакста и Бенуа. Гумилев отправился на выставку и завязал там дружбу с двумя соотечественниками: Фармаковский и Божерянов столь же нетерпеливы и амбициозны, сколь и молодой поэт. Зрела ли идея создания журнала об искусстве и литературе под сводами Гран Пале или в одном из кафе за Пантеоном, куда Гумилева привел еще один новый друг Николай Деникер? Поэт, наполовину русский, племянник библиотекаря из Ботанического сада, тоже нешуточно увлекался оккультизмом; Гумилев обязан ему знакомством с Рене Гилем. В начале карьеры Гиля очень поддерживал Малларме, впрочем, поэт-новатор быстро пошел своей дорогой; ему была чужда языковая простота, он чувствовал себя вольным стрелком, интересовался лингвистикой и в особенности поэтическим языком. Уловить мощность крика и писать «музыкальными словами языка музыки» — такова его цель. Сумасшедший? Прорицатель? Гиль, без сомнений, был и тем, и другим. Наконец-то Гумилев нашел сподвижников, людей, разделявших его интересы. Деникер, Фармаковский и Божерянов отныне с поэтом заодно. По ночам Рене Гиль проводил собрания; и когда Гумилев садился на поезд, чтобы отправиться на край города, куда глаза глядят, он понимал: лишь теперь жизнь становилась настоящей.

В январе 1907 года в Париже был напечатан первый номер журнала «Сириус». Обложку, разумеется, рисовал Фармаковский: нимфа с огромными глазами, словно у кукольных героинь японской манги. Еще одно издание? Еще одно русское издание в Париже?

Гумилев с удовольствием играл роль «агента Невозможного». Невозможное — все, что связано с Анной, ее местом пребывания, ее чувствами. Создание нового русского журнала за рубежом представлялось Гумилеву отличным способом привлечь внимание возлюбленной. Отныне он не просто робкий, хоть и надоедливый воздыхатель, он — директор журнала, готовый печатать стихи молодой поэтессы. И действительно — Анна попалась на крючок. В письме к мужу своей старшей сестры филологу фон Штейну она выразила энтузиазм и заинтересованность: «Почему Гумилев взялся за издание «Сириуса»? Я крайне удивлена и воодушевлена. Теперь пришел конец его злоключениям!» В феврале во втором номере «Сириуса» опубликовано стихотворение «На руке его много блестящих колец», загадочно подписанное Анна Г.

Прощай, свободная жизнь. «Сириус» поглотил Гумилева целиком, он не только создатель и директор, но и один из главных авторов, печатавшийся под разными псевдонимами — «Анатоль Грант», «К-о». Как воспринимали журнал русские парижане, по большому счету единственные люди, способные оценить издание? Желчная Гиппиус не реагировала. Бальмонт тоже. Он не ответил ни на одно из писем, отправленных автором «Кенгуру»19. Кто читал журнал «Сириус», помимо его создателей?

Три номера были изданы, после чего дело заглохло. Какие чувства испытывал Гумилев, глядя на пирамиду непроданных экземпляров? Только не разочарование. «Сириус» уничтожил тайный страх поэта — теперь он знал, на что способен, теперь Коля был уверен — он не выскочка-плагиатор. И пускай Дягилев с компанией блистают сколько влезет.

Отныне Гумилев стал писать меньше, но лучше. Мало-помалу, однако, сложился сборник под названием «Романтические цветы» — реверанс в сторону Бодлера20. Головокружению Зла тексты Гумилева противопоставили утешение красотой; по крайней мере, так сказал о своем сборнике сам автор в письме к Брюсову. Вторая миссия книги — сломить сопротивление любимой женщины — осталась не озвученной. Гумилев намерен посвятить свои новые творенья Анне. Поэт совершенно уверен в том, что Анна будет в восторге, обнаружив посвящение, и заранее радовался. Иногда продавец шнурков на улице Монж слышал, как Николай весело насвистывал.

* * *

Четырьмя годами позже, вернувшись в город, с которым у Гумилева были связаны многочисленные амбиции, поэт, конечно, хочет оказаться для Анны гидом и ментором. Но Ахматова жаждет совершенно иного: ей нужен ее собственный Париж, Париж, увиденный ее глазами, Париж, который она оценит как никто — прямо сейчас, смело ныряя в волну новых впечатлений. Например, площадь Звезды, пупок Парижа, думала Анна, стоя у подножия Триумфальной арки. Охватить ее царственным взглядом, проезжая мимо на омнибусе, затем осилить тот же маршрут пешком, почувствовать, как устали мышцы, а голова словно затуманилась от ритмичного вращения улиц вокруг этого одного из главных столичных памятников. Или удалиться от площади Звезды, дойти до Пасси, увидеть Париж немножко издалека и вспомнить о Наполеоне, созерцавшем три тысячи московских колоколен с высоты Воробьевых гор. Или исследовать фальшивую природу улицы дю Буа21, стать свидетельницей того, как модники и модницы выставляют напоказ роскошные наряды и украшения: шляпы с широкими мягкими полями, жемчуга в несколько рядов, платья-«пекинки»22 и блузы с басками23; вглядеться в пестрое изобилие уловок от кутюр без зависти, с легкой усмешкой, с гордостью за собственный отказ от тщеславия и с тайным пониманием своего превосходства; сказать себе, случайно задев локтем чей-то шелковый сиреневый зонтик, что весь этот бомонд не стоит внутреннего мира Анны Ахматовой. Или оказаться еще более дерзкой и бесстрашно ринуться в лабиринт подозрительных узких улочек квартала Маре, пойти по следам покойных королев с неповторимыми трагическими судьбами; порхать с места на место, подобно лепестку, подхваченному ветром.

Меняется ли человек? Анна сохраняет чистую трепетную душу. Она по-прежнему нуждается в глотке свежего воздуха и по-прежнему внезапно вспыхивает безо всякой причины.

Стать бы снова приморской девчонкой,
Туфли на босу ногу надеть,
И закладывать косы коронкой,
И взволнованным голосом петь24.

В Париже Анна превращается в расхитительницу культуры и света, для многих незаметного, но того самого, к которому поэтесса стремилась с детства.

Она вольна чувствовать всеми фибрами души.

Коля отводит ее в книжные магазины Латинского квартала. У Анны кружится голова при взгляде на бесконечное множество книг, написанных другими людьми, перед которыми начинающий автор млеет и робеет. Мария Башкирцева, например, умерла от туберкулеза в 1884 году, ее оплакивал Ги де Мопассан, превозносил поэт Андре Терье — он должен был издать «Дневник» Башкирцевой, начатый ею в тринадцатилетнем возрасте. Библию романтиков и амбициозных молодых людей. Надо же! Умереть в двадцать четыре года, оставив после себя целое наследие. Анна быстро делает подсчеты: ей самой уже двадцать один год, а кроме одного стихотворения в «Сириусе», она еще ничего не опубликовала.

Коля переходит от одного тома к другому. Рядом с кассой лежит целая стопка сочинений Кокто, сколько они стоят? Фривольный принц. Любопытное название. Коля вспоминает Блока. Любила ли Анна прекрасного Александра? Вполне возможно. Все красавицы Петербурга были готовы на безумства ради адониса русской словесности. Коля гонит дурные мысли и берется за следующий том. Робер де Монтескью, французский Бальмонт, насколько понимает Гумилев. Посмотрим-посмотрим... Поэт листает «Пестрые слова» с улыбкой палача. «Анна! Анна!» — Гумилев зовет супругу, которая спряталась среди полок с книгами об искусстве. Гумилев держит высоко над головой томик стихов и потрясает им, приманивая Анну, будто собаку на косточку. «Вот книга специально для тебя, Анна, поэтесса со знатной фамилией. Думаю, тебе стоит поучиться у графини Матье де Ноай умению ладить с музой». Анна сжимает кулаки.

* * *

Чем Амедео занимается в Париже? Постоянно рисует и перерыв делает лишь на время переезда. Бускара, меблированная студия на площади Терт, улица Жирардон, улица Коленкур на окраине Монмартра, дом № 13 по улице Норвен, дом № 13 по улице Равиньян, Бато-Лавуар, дом № 7 по улице Жан-Батист-Клеман, дом № 39 по улице Элизе-де-Боз-Ар, улица Дуэ, недалеко от бывшего монастыря, о котором Аполлинер вспомнит в книге «Слоняясь по двум берегам».

Возможно, теперь эти адреса формируют всего лишь нелепую карту, смазанную картинку, на которой просматривается только материнский наказ — сколь нежный, столь и пугающий.

Он был рожден для счастья, но не находит его нигде, разве что перед картинами Сезанна, призрака и учителя. Образ «Мальчика в красном жилете» преследует Модильяни, словно он сам сотворил полотно. Открытка всегда в его кармане, и стоит ее вынуть, художник перестает контролировать эмоции, подносит карточку к губам и целует. Сумасшествие ли это? Единственное лекарство — работа. Амедео работает до потери пульса, рисует наездницу в желтом жакете с рыжим шиньоном под серой шляпкой, типографа на синем фоне. Его картины всем кажутся любопытными, но покупателей нет как нет. Зато портреты, нарисованные на террасе кафе одним движением руки, расхватывают один за другим. Этот пять франков, тот два — можно поддержать приятелей, у которых нет ни таланта, ни ловкости Пикассо. Маленького двойника Пикассо.

Прошло то время, когда испанец из Малаги видел в итальянце из Ливорно единственного принца Монмартра. Пикассо оставил Холм, а нищета оставила Пикассо. Галерист с улицы Виньон готовит коронование — Пикассо дает ему на продажу все свои полотна, и все продаются. У Даниеля-Анри Канвейлера лишь один недостаток: он мыслит художественными школами, тогда как Модильяни их избегает. Он далек от ташизма, пуантилизма, маккиайолизма, от тосканских импрессионистов, от наивного футуризма, в котором барахтается смельчак Северини; кубизм, еще не называемый кубизмом, но уже разделяющий критиков на два лагеря, не интересует Амедео ни капли, и во храме искусства молодой новатор исповедует собственную религию.

Модильяни всегда подчинялся лишь одному правилу — отказу от правил. Уже в Ливорно, в мастерской Микели, когда старый художник упрекал юнца — мол, солнце забыл на холсте, Амедео отвечал: так я вижу пейзаж.

Подстраивайся Модильяни под кого-то, складывалась бы его карьера удачнее? Неизвестно. Наступить на горло собственной песне, смирить гордыню Амедео просто не может. А завидовать Пикассо, плести интриги против Хуана Гриса25 или Брака26? Это ниже его достоинства. Что же он делает? Принимает поражение, не изменяя своему величию, не вступает в конфликты, тихо пьянствует, не заводя ни реальных, ни воображаемых врагов.

Все восторгаются красотой элегантного итальянца в габардиновом плаще, все прославляют его щедрость, когда последние гроши художник отдает товарищам; многие его сторонятся, но только не женщины, которых всегда привлекают несчастные денди. Мог ли Амедео уйти на покой? Сдаться? Нет. Это не в его стиле. Слишком горделив. До такой степени, что даже шикарных любовниц, которые зевали, слушая Данте в исполнении Модильяни, художник покидал сразу, без сожалений.

* * *

Весной 1909 года, по настоятельному совету Бранкузи, с которым Модильяни познакомился через Поля Александра, молодому художнику наконец удается оторваться от пейзажей — в частности, зарисованной до дыр улицы Сен-Венсен с виноградниками. Вишневые деревья улицы Лепик, которые Амедео писал зимой, весной и летом, теперь остаются в прошлом. Прощай, Монмартр. Аполлинер, в то время критик в «Интранзижан», спел похоронную песнь кварталу художников: «Молодым талантам отныне здесь не место, на Монмартре теперь трудно выжить, тут полным-полно фальшивых живописцев, предпринимателей, вообразивших себя королями промышленности, и безудержных опиоманов».

Когда Модильяни переезжает в сите Фальгьер27, он обнаруживает квартал, пребывающий в постоянном движении. В Париже начинает проклевываться бульвар Распай, и во время строительных работ дома рушатся десятками. А бульвар Монпарнас — тогда он еще называется окраинным — прочерчивает прямую линию к ресторану «Клозери де Лила». Автомобилисты постепенно вытесняют кучеров. Будет ли столица скучать по запаху лошадиного дерьма?

Обновляться, любой ценой завоевывать современность или просто сгинуть — таков девиз ресторанчиков и кафе, главного игрового поля всех гениальных чудовищ Парижа, которые готовы наломать сколько угодно дров, лишь бы не продуть судьбе. Хозяева питейных заведений и знаменитых бистро обогащаются, директор «Ле Дом» сооружает у себя бильярдную, владелец «Ротонды» подписывается на мировую прессу. На тротуарах, испещренных террасами, переполненными народом как никогда, клиенты перекрикиваются по-русски, ругаются по-немецки и просят прощения, мешая французский с английским. Ночью Монпарнас изображает из себя Нью-Йорк, но по утрам запахи палых листьев врываются в ноздри каждого прохожего, и можно купить козьего молока у парня, который пасет скот в Люксембургском саду, и встретить мизантропа, гордящегося тем, что никогда не был на противоположном берегу Сены.

Монпарнас 1910 года — это Монмартр, еще не предавший своих обещаний.

На окраине дороги, что расположена рядом с бывшим кирпичным заводом, сите Фальгьер с его «Вилла Роз» кажется произведением искусства, созданным скульптором-филантропом, о котором давно бы все забыли, если бы он не купил участок земли и не застроил его мастерскими для сдачи в аренду по низкой цене. Гоген работал там уже в 1877 году. Модильяни обустраивается на первом этаже в мастерской № 14, в 1916 году с ним вместе поселится молодой Сутин28. Приехавший из родной Японии Фуджита29 займет помещение этажом выше.

Арендная плата просто смехотворна, но приходилось терпеть холод, насекомых, отсутствие электричества и газа. Впоследствии все «монпарнасцы» расскажут в мемуарах о нездоровой обстановке, с которой надо было мириться. Однажды вечером художник Пинкус Кремень навестил своих соседей, Сутина и Модильяни, и увидел, что молодые люди читают, лежа прямо на глинобитном полу. Одна-единственная свеча, поставленная между друзьями, освещала целые легионы клопов, художники спасались от паразитов, прорывая в полу неглубокие канавки и наполняя их водой. Впрочем, хитроумные изобретения не слишком помогали. Клопы подпрыгивали до самого потолка и атаковали жертв сверху. «Как парашютисты», — напишет Кремень. Но Модильяни ничто не может отвлечь — молодой художник читает Данте.

* * *

Чтение — страсть, которую Амедео передали две женщины.

Во-первых, Модильяни всегда видел в окружении книг свою мать. Эжени Модильяни, урожденную Гарсен, воспитала няня-протестантка, некая мисс Уитфилд, затем девочку отдали в католическую школу в Марселе, впоследствии уже во взрослом возрасте она сама открыла языковую школу в Ливорно. В Париж Эжени привезла редкое издание Оскара Уайльда. Но в первые годы брака с Фламинио Модильяни свободолюбивой девушке пришлось отказаться и от библиотеки, и от пианино. Семья спекулирующих коммерсантов, да еще фанатичных ортодоксов, сильно отличалась от того общества, к которому привыкла Эжени Гарсен. И в отчаянии она сознавала, что уже не может быть хозяйкой самой себе. Муж воспринимал ее исключительно как машину для производства детей. Унизительное рабство закончилось лишь в 1884 году, когда семья Модильяни обеднела. Амедео как раз только родился, четвертый и «последний ребенок» — твердо заявила его мать. Когда семья разорилась, Эжени наконец смогла проявить себя в любимом деле: она талантливо переводила и, согласившись стать «негром» одного американского профессора, приступила к работе над англоязычным эссе в двух томах, посвященным итальянской литературе. Для Эжени Модильяни книги — камни, из которых можно воздвигнуть внутренний мир. Для Лоры, ее младшей сестры, книги — оружие революции.

Лора Гарсен — фальшивая недотрога, раздираемая желанием невозможного, Камилла Клодель30 без единого творенья, Луиза Мишель31 без баррикад. Идеальная родственница для того, кто считает высшей мудростью иметь мечты столь огромные, чтобы они никогда не терялись из виду. Дедо общался с Лорой беспрерывно. Эжени Модильяни искренне жаловалась на это в своем дневнике: заговорщики, составляющие манифест спасителей-анархистов, живущие в джунглях безумных идей, «чересчур туманных», на ее вкус. В Италии царила эпоха забастовок и мятежей на заводах. Лора делилась с Модильяни своим чтением: анархист Кропоткин, Бергсон и Ницше — без них, разумеется, не обойтись.

Рядового итальянца не удивишь знанием «Божественной комедии» наизусть, зато на Монпарнасе, благодаря такому феномену, можно заслужить отличную репутацию. Моди — так называют красавчика в его квартале — всегда носит с собой книгу, Бодлера или Леопарди, Аннунцио или Шелли, Вийона или Уайльда. Амедео отнюдь не против прослыть эрудитом. Хоть какая-то слава. И умирать уже вроде бы не очень страшно — что-то ведь в жизни сделал. «Чересчур большое самомнение и буйная фантазия», — шипят злые языки. Моди Лорензаччо, Моди Полишинель, неуловимый Моди, высмеивающий ученых, но без устали читающий Спинозу и на вопросы удивленной публики отвечающий очень просто, — сказочку Амедео состряпать умеет: мол, философ из Амстердама — его предок по материнской линии, Спиноза и Гарсен были дальними родственниками. Врет ли Модильяни? Да и нет: между одиноким мыслителем, отлученным от церкви, и молодым художником действительно существует связь. Способ представления мира в виде аксиом Модильяни считает наиболее убедительным. В философских трактатах Спинозы Амедео видит самую точную, подробную и жестокую картину пантеизма. «Философия у меня в крови», — утверждает художник. А его друзья, прибывшие в Париж из глухих провинций, внимают гению, разинув рты.

* * *

Ради чего нам дается талант? Чудо, помещенное кем-то в голову человека? Ради предотвращения банкротства? Ради спасения страны от вражеского стана? Ради обогащения? Богачи боятся — Модильяни сам видел это на примере своей семьи, и страх бедности лишает людей настоящего богатства: интеллекта.

Так Амедео пишет своему другу Гилья: в книгах, как в музеях, он ищет озарения, ослепительного света, который пронзит его насквозь, позволит стать самим собой.

Поиски не прекращаются ни на мгновенье.

Когда приходит усталость, он отряхивает от пыли бархатный жакет, надевает его и, спасаясь от неведомой части себя, отправляется в Люксембургский сад — островок плодородия, где кормящие матери кажутся желанными как нигде, и куда можно добраться закоулками, известными лишь избранным, держа в кармане томик стихов Верлена. Скамейка в стороне от всех — ждет. Скоро лето, камни уже теплые, Модильяни садится на один из них, открывает сборник, держит его в огрубевших от растворителя ладонях, и напряжение постепенно растворяется в словах:

В старинном парке ветер выл осенний.
В старинном парке тихо шли две тени32.

Упорство и честолюбие, верность себе — в этом весь Модильяни.

* * *

Пугающая комета Галлея. Ученые господа из обсерватории предсказывают ее появление в пятницу, 20 мая. В саду Тюильри — толпа, на Марсовом поле — толпа, на крышах — тоже: смельчаки, покачиваясь, прохаживаются между каминными трубами, крепко сжимая в руках телескопы. Но звезда играет в Арлезианку33. Этим вечером в парижской опере начинается второй сезон «Русских балетов». Взаправду ли речь идет о балетах? В 1910 году под балетами понимали кружение по воздуху прекрасных сильфид, грациозно умирающих лебедей. Нечто устаревшее и вызывающее у публики скептическую улыбку, несмотря на вдохновенные холсты Дега.

Дягилев со своими сообщниками, паяцами, куклами, сладострастными рабынями, фавнами с мускулистыми ягодицами, истребляют существующую традицию. Игорь Стравинский испепеляет Дебюсси огнем «Жар-птицы»; хореограф Михаил Фокин руководит восстанием тел; колорист и рисовальщик, костюмер и декоратор, способный сотворить нечто невероятное, Леон Бакст со вкусом использует яркие цвета — синий, зеленый, алый; его декорации совмещают в себе утонченный стиль Бердслея34, иллюстратора, обожаемого Оскаром Уайльдом, резкость немецких экспрессионистов и революционный дух, предвестник кровавого 1917 года, — тот дух, который не упускает из виду Пикассо, вечно боящийся не найти применения своей храбрости: именно он создаст костюмы для балета «Парад» и занавес, который до сих пор считается одним из самых выдающихся театральных занавесов в мире.

Весной 1910 года славяне — это для многих варвары, которых сторонятся. Анна де Ноай, присутствующая на всех премьерах, экзальтированно делится впечатлениями: «Все, что вызывает восторг, ослепляет, пьянит, соблазняет, привлекает, было сценическим откровением». Габриель Шанель, меценатка, спонсирующая балетное искусство вместе с подругой Мизией Сер, тонко и более прозрачно, нежели поэтесса Ноай, отмечает, что Россия Дягилева существует лишь в его собственном сознании. Фиктивная, пугающая и чарующая Россия. Архаический экзотизм половецких плясок, сарабанды «Пира», магия «Жар-птицы», написанной по мотивам народной сказки, истома и нега «Шахерезады» — блестящие симулякры России, живущей в мечтах французов, как романы Дюма — симулякры Франции в умах русских.

Миражи глубоко вдохновляют Марселя Пруста. «Никогда не видел ничего более красивого», — пишет он своему другу Рейнальдо Ану после просмотра «Жар-птицы». Красота тем более поразительна, что абсолютно бесстыдна в исполнении Нижинского — он играл фавна. Публика шепталась о том, что слуга Нижинского Василий мог бы купить себе дом, продав розы, собранные андрогенной звездой «Видения Розы»35. Танец — узаконенная для демонстрации на публике разновидность секса. Дягилев, по прозвищу «Шиншилла» — но только для друзей, с белой прядью, словно перечеркивающей фальшивую угольно-черную шевелюру, выбирает танцоров, словно рабов, и, как рабов, продает их ненасытному парижскому обществу; в каждом теле Дягилев чувствует особую пульсацию.

Ида Рубинштейн обладает немыслимой сексуальной привлекательностью. Кокто говорит, что эта женщина слишком красива — как слишком сильные духи. В издании «Экзамине» американский журналист Алан Дейл выражается еще более жестоко: «Ее бледная, чуть ли не зеленоватая кожа сияет странным светом. А красный, словно разверстая рана, рот вызывает смесь отвращения и восторга (...). Мадемуазель Рубинштейн кажется задумчивой, рассеянной и очень грустной. Одно-единственное украшение сверкает тысячей огней на руке с длинными подвижными пальцами, а фригидную грудь обрамляют кружева».

Пьетра — начинающая балерина, но в том, что касается эксгибиционизма, ей нет равных. Она пользуется своим телом как редким инструментом, в выгодном свете представляет чрезмерную худобу и другие недостатки, играет локонами, вкладывает драматизм в каждый жест — таково ее искусство. Сара Бернар за спиной у Пьетры высмеивает ее посредственную игру, но, когда богатая подруга Дягилева выступает на сцене, великая актриса следит за ее движениями, не отрывая взора ни на минуту.

Николай Гумилев достает два билета на «Шахерезаду»: либретто Александра Бенуа, музыка Римского-Корсакова, костюмы и декорации Леона Бакста, хореография Михаила Фокина. Об Иде Рубинштейн в роли шикарной рабыни, облаченной в перья и фальшивые жемчуга, великая Ахматова будет вспоминать спустя четыре десятилетия.

Молодая поэтесса с жадностью впитывает новые впечатления и во время спектакля, среди позолоты и фресок, внезапно сознает простую истину, которая для жизни и славы ей очень пригодится: язык тела действительно существует.

* * *

Если умело пользоваться видимым, то невидимое лишь выигрывает. Человеческое тело говорит. Успех публичных чтений Ахматовой начиная с 1912 года, конечно, связан с этим открытием. Все присутствующие рассказывали, как восхитительно поэтесса декламировала. Медленно, с нежностью, часто — скрестив руки на груди. Певучий голос завораживал аудиторию. Осип Мандельштам в одном из стихотворений напишет о чудесном голосе подруги:

Твое чудесное произношенье —
Горячий посвист хищных птиц;
Скажу ль: живое впечатленье
Каких-то шелковых зарниц.

Никакого гумилевского пафоса, но каждое слово, каждая строка — в движении. Поэзия тела формировала язык литературы.

* * *

Какие картинки наиболее точно отображают столицу, которая была искушением, надеждой на перерождение, вторым дыханием для людей искусства, родившихся вдали от Парижа? Экстаз Хаима Сутина перед Шарденом в Лувре? Константин Бранкузи на авиационной выставке в Бурже, куда его заманили Марсель Дюшан36 и Фернан Леже37, готовые поклясться красотой стальных птиц, что их товарищ сотворит нечто более гениальное. Второе рождение Осипа Цадкина38 на улице Ренн перед скульптурой в галерее Эмиля Геймана, «Отца-варвара», как его называли художники, поскольку он первым в Париже стал продвигать африканское искусство. Изумление Сержа Шаршуна39, обнаружившего, что Монпарнас, призванный излечить его от родного Урала, приютил целую славянскую колонию. Или насмешливость и властность Марии Васильевой, художницы и владелицы закусочной на авеню дю Мэн.

Мария Васильева родилась в Смоленске в один год с Модильяни, получила стипендию в Академии художеств в Санкт-Петербурге, затем в 1907 году с образовательной целью приехала в Париж, где обосновалась окончательно, стала ученицей Матисса и сама впоследствии основала товарищество художников по адресу авеню дю Мэн, дом 21, создав таким образом новое культовое место встреч интеллигентных русских на Монпарнасе. В 1915 году при товариществе появилась несравненная закусочная, где суп, мясное блюдо и салат или десерт стоили всего 65 сантимов. Нелегко вообразить себе это бедненькое помещение, очаровательное и творчески-беспорядочно оформленное с помощью гобеленов, подушек и прочих побрякушек, даруемых русскими посетителями. Ученики этой художественной академии — Цадкины, Орловы, Архипенко — приносили свои картины, которыми платили за чудесный обед, позволяющий хоть ненадолго забыть о неуютных мастерских и неблагодарных торговцах.

О Модильяни в заведении Марии Васильевой распространяются те еще слухи: мол, питается он за счет заведения, поскольку хозяйка ценит его шарм, жесткость и свободолюбие. Мол, стоит Амедео хорошенько выпить и найти себе для компании каких-нибудь резвых козочек с грязными мыслишками, молодой художник устраивает стриптиз.

Обнажиться, поменяться ролями, из охотника превратиться в жертву — игры забавляют Модильяни. Сначала он снимает пояс, длинный пояс долго скользит по талии, пока его обладатель перемигивается с публикой — строить глазки Амедео научили уличные девки. Наконец — брюки падают. Русские поднимают бокалы. Англичанки кусают губы. Моди ловит на себе вожделенные взгляды и наслаждается ими.

* * *

На самом деле Гумилев не знает Парижа. У знатоков Парижа всегда есть адреса надежных товарищей. Гумилеву в Париже не у кого переночевать и не с кем пооткровенничать. Разумеется, все дело в его характере. Эксцентрику Волошину достаточно руку протянуть, чтобы его полюбили. Коля такой харизмой не обладает. Он везде остается лишь временным гостем. Гумилев откроет для своей жены Париж с картинки, с красивой открытки, и Ахматова будет вспоминать его как «не настоящий Париж».

* * *

В сите Фальгьер большинство мастерских заняты скульпторами. Модильяни видит в этом знак судьбы. Неотступное желание, проклюнувшееся еще во время поездки по Италии, должно наконец во что-то воплотиться. При знакомстве с Блезом Сандраром, первым другом Модильяни на Монмартре, молодой художник представляется скульптором, умалчивая, однако, о приключениях, в которые ввязался ради любимого дела. О ночных вылазках на стройки. О незаконной добыче дубовых брусьев, предназначенных для строительства новой ветки парижского метро «Север — Юг». О выгодном обмене каменного блока на бутылку вувре на бульваре Маршалов. О том, как на стройке Сакре-Кер к Модильяни случайно попал белый камень из карьеров Шато-Ландон да так у него и остался.

Богатства Модильяни охраняет, словно молодой отец — колыбель. А затем подчиняет камень своим желаниям — будто женщину, о которой слишком долго мечтал.

Скульптура для Модильяни выше живописи, но куда ее девать, если так мало места?

В сите Фальгьер в принципе места достаточно, к тому же есть Бранкузи. Маленький бородатый человечек, которого дети квартала назвали Дедом Морозом, работает в нескольких улицах от него. Но речи быть не может о том, чтобы держать с ним совместную мастерскую. Они слишком разные. Бранкузи старше и организовывает жизнь так, что никогда не сидит впроголодь. Он хитер, находчив и умеет бороться с нищетой. Он скуп на деньги, но щедр на советы ближнему.

— Все зависит от камня, — утверждает Бранкузи.

— А Роден? — спрашивает Модильяни.

Бранкузи был подмастерьем у Родена всего несколько недель, до тех пор, пока не осознал, что в тени большого дерева вырасти нельзя.

— Я учился у него, надеясь овладеть его методикой. Роден подчинял своей воле природный хаос. Роден смешивал землю и работал с формами как никто.

Гений, но слишком уж грязь разводил!

Модильяни улыбается добрым словам.

— Работаешь ли с деревом, с мрамором или с камнем — материал диктует форму, — продолжает Бранкузи. — Все зависит от материала, — повторяет он, словно мантру. — Так что резать надо по живому. Надо атаковать каменный блок. А если совершаешь ошибку, бросай, бери другой блок и начинай заново.

Пот и пыль. Пыль заполняет легкие, становится их частью, постепенно ты забываешь об их уязвимости. Кто мы? Скульпторы или солдаты? Камень сопротивляется, мы кашляем, кровоточим, ругаемся, и вот — пересекаем невидимый порог, материал крошится, его осколки летят по воздуху, унося с собой реальность, границы раздвигаются, стены рушатся, ангкорские танцовщицы и негритянские маски заполняют мастерскую.

Из камня возникает лицо, серьезное, как сама надежда.

Лицо королевы, которую мы хотели бы взять в сестры.

Лицо незнакомки, которую мы бы сделали другом.

Лицо, принадлежащее лишь нам; лицо, в котором мы уверены; которое мы наделили суровой красотой ангела и которое держим в неподвижных руках.

Однажды вечером это лицо, произведенное на свет нами и никем другим, вдруг является как живое, и не одно, а снабженное телом неизвестной дамы. Каменная мечта, возникшая еще в Италии, говорит по-французски с сильным русским акцентом.

* * *

Майским вечером 1910 года Модильяни впервые увидел Анну. Вернее — молодой скульптор увидел, что к нему приближается плод его фантазий. Откуда она взялась? С Луны упала? Откуда взялся сам Амедео? Где художник встретил музу? В Ротонде? На углу бульваров Распай и Монпарнас? Ресторан только что появился и сразу стал излюбленным местом общений светской элиты Монпарнаса. На террасе кофе стоил буквально су, и поскольку помещение было небольшим, люди знакомились быстро.

Каждый вечер, когда Модильяни приходил по дешевке сбыть какие-нибудь рисунки, Пикассо и Диего Ривера уже сидели на террасе. Что делал в обществе этих признанных звезд «Фривольный принц» Кокто? Как всегда, занимался саморекламой. А Сутин брал уроки французского в обмен на кофе с молоком, который успокаивал его желудок. А Макс Жакоб40? Вечно всем рассказывал, как Христос явился ему, пока он, стоя на коленях, искал тапочки? «Приют свободы и простодушия», — скажет о Ротонде Аполлинер. Поскольку встреча Ахматовой и Модильяни никак не задокументирована, устроить ее в Ротонде, наверное, не такой уж абсурдный вариант.

Куда бы они ни пошли, ни один, ни другая не остаются незамеченными.

На первый взгляд Модильяни не отличается выдающейся внешностью. Подобно Пикассо, ростом он не больше метра и шестидесяти пяти сантиметров. Но какой магнетизм в его правильных чертах лица! Анна выделяется, напротив, благодаря высокому росту и худобе, которая делает поэтессу еще стройнее. «Волнующая женщина, а для обычного мужчины — колдунья», — заметит в стихах Гумилев. И все-таки она нежная, будто цветок из оранжереи. По взглядам, которые Анна бросает вокруг себя, Модильяни понимает, что она иностранка. По ее манере вслушиваться в речь тоже все ясно: когда эти французы научатся говорить медленнее? Что она делает в Париже?

Модильяни пытается прийти в себя после потрясения. Он знает, кем Ахматова не является: она не модель, не проститутка, не простушка, не дама полусвета — все они шастают в Пасси и в Монсо. Королева. Слово находится само собой. Другого не найти. Чтобы взять себя в руки, Модильяни заказывает перно и возвращается к иностранке, созерцает ее знакомые черты: печальную и чувственную линию губ и странную горбинку на носу, будто у финикиянки. Модильяни любуется копной волос, четким профилем, идеально вылепленным ухом и отлично представляет себе, как изобразить королеву. Ему кажется, что рисовать ее можно бесконечно, наслаждаясь каждым божественным недостатком. «Мне не нужна женщина — производительница потомства, мне нужна женщина-мечта». Светило Ницше озаряет все важные моменты жизни Модильяни. Амедео восторгается философом, который вносит ясность в туманные мысли молодого художника. Еще перно, гарсон!

Кого видит Анна? Человека, изолированного от всех и отличающегося от всех чем-то, что выше его собственного понимания. Он одинок и обуреваем эмоциями, думает Анна, одинок так же, как она. Поэтесса отмечает шарм Амедео и пугается. Где Коля? Она пытается узреть в толпе гладкий череп, отблеск монокля, узкую спину, обтянутую темной тканью. Он ее муж вот уже полных две недели. Почему он не рядом с ней? Вчера ее это не волновало.

Одним махом Модильяни выпивает поданный ему алкоголь, но не чувствует привычного облегчения. Он ничего не чувствует. Его парализовало безумное желание подойти к Анне, поговорить с ней. Но о чем? О Петрарке, которого в Авиньоне перед монастырем Сент-Клер ослепила улыбка Лауры? О безумных надеждах художника, который видит перед собой создание, чей образ он бесконечно долго, страстно, с любовью и в муках творил? О желании жить, пробуждаемом чудесным видением? Пусть весь мир остановится! Пусть они останутся в мире одни!

«Надо сохранять спокойствие, это не игрушки», — думает художник. Он ловит ее взгляд, она не отводит глаза, не отступает, на этот раз она смотрит прямо на него, а он будто приближается к пропасти.

Внезапно Модильяни чуть не падает от головокружения — какой-то мужчина подходит к Анне и обращается к ней в той манере, что ни с какой не спутаешь. Поведение мужа и жены внешне очень сбивает с толку. Какое влияние этот лишенный обаяния тип имеет на музу Модильяни? Это яйцевидное холодное лицо. «Страусовое яйцо», — думает Модильяни.

В Ротонде никто долго не сидит на месте. У каждого есть верный друг или друг на один день, готовый быть посредником. И вот герои уже друг перед другом, мужчины пометили свою территорию — итальянец говорит по-французски гораздо лучше русского. В Ротонде Моди чувствует себя как дома, неловкость зреет под невидимой скорлупой внешней сердечности. Анна, словно лань в день большой охоты, остается немного в стороне, прислушивается.

— Я скульптор. Я поэт. А вы, мадам, вы тоже?

— Моя жена пишет неплохие стихи, простите ее робость, она впервые в Париже, а французы имеют репутацию опасных людей.

— Я итальянец.

— Вы это говорите, чтобы меня успокоить?

— Вы любите Париж, мадам?

— Кто не любит Париж, месье?

— Париж — страшное место, поверьте мне, мадам, я живу здесь уже четыре года и знаю, о чем говорю.

— Санкт-Петербург тоже страшный город, города вообще безжалостны, месье, поэтому они так привлекательны, поэтому мы так стремимся в большие города — для того, чтобы они нас испытали и ожесточили.

— Я не хочу ожесточаться, мадам.

— Почему же?

— Ожесточение губит мечты, а я должен бережно хранить их.

В помещении шумно. Надо стоять очень близко, чтобы друг друга слышать, слишком жестикулировать нельзя, а то волнение даст о себе знать; как же сладостно читать признания во взглядах.

* * *

Анна вышла замуж всего тремя неделями ранее. Счастлива ли она? Чтобы узнать правду, надо подождать. Идеальных браков не бывает. Что сказать о ее союзе? Ревнует то один, то другой. Оба были замкнуты в адовом круге. Анна понимает, что в ее положении заводить любовника на стороне рискованно. К тому же итальянец заслуживает большего, чем просто флирт. Анна расправляет плечи. От известных эмоций у нее сводит горло.

Какой хаос царит в голове молодой поэтессы, когда она возвращается в пансион «Флоркен»? Понял ли Коля, что произошло у него на глазах? Относится ли он к тому роду мужей, которых раззадоривают измены? Вспоминает ли Анна, напрасно пытаясь побороть бессонницу, его жесты, возможно, все определившие и связавшие воедино? Вспоминает ли она музыку его голоса? Повторяет ли про себя его первую фразу, небрежную, вибрирующую каждым звуком?

Об этой первой встрече с Модильяни Анна Ахматова странным образом умалчивает. Близкие друзья поэтессы Анатолий Найман и Лидия Чуковская расскажут в своих воспоминаниях, что Ахматова редко упоминала Модильяни на публике. Когда же о нем все-таки заходила речь, Ахматова говорила об Амедео не в прошедшем времени, будто о призраке, а словно о дорогом человеке, с которым в любую минуту можно пообщаться. В такие минуты эмоции, которые Анна обыкновенно сдерживала, захлестывали ее волной.

* * *

В течение следующих дней Модильяни и Ахматова будут находить способы видеться. Наедине ли? Неизвестно. Об этом Ахматова скажет лишь: «В 1910 году мы почти не встречались».

* * *

В первые дни июня 1910 года пришло время возвращаться в Россию. Во время пребывания в Париже Коля познакомился с Сергеем Маковским, посредственным поэтом, но строгим критиком, способным назвать стихи Александра Блока грамматически неправильными. Маковский считается самым элегантным мужчиной в Санкт-Петербурге: никто не носит более высоких воротничков и сверкающей обуви. Идеальным пробором он обязан брильянтину, который покупает в Париже. Анна презирает этого нарцисса, но ни слова не говорит, когда на Восточном вокзале Гумилев предлагает поехать с ним в одном купе. Еще годом ранее Гумилев с Маковским затеяли издавать литературный журнал, и теперь появившиеся на горизонте крупные инвестиции могли способствовать его успеху. Гумилев не из тех, кто долго терпит поражение, — в мире его фантазий эфемерный журнал «Сириус» исчезает, уступая место амбициозному изданию под названием «Аполлон», в издание которого согласился вложить деньги сын одного из торговцев чаем. Гумилев надеется, что вместе с Маковским в роли главного редактора ему удастся сделать из «Аполлона» военное орудие для своей поэтической борьбы. Название журнала говорит само за себя: греческий рационализм против бреда агонизирующего символизма.

Пока два литератора обсуждают грядущую славу, молчаливая Анна, сидя в уголке, проигрывает в голове уже знакомую и дорогую сердцу мелодию голоса: во время последней встречи, когда взаимный интерес уже проявился и признания, облеченные в те или иные перифразы, были сделаны, прекрасный итальянец просит у Анны ее русский адрес. «Не волнуйтесь», — прибавляет он. Она краснеет, суетится, наконец, находит ручку. Сердце екает. Анна вдруг вспоминает о грохоте волн Черного моря, о непокорной девчушке, которой она была так недавно, и эта самая сумасбродная девочка заставляет зрелую Ахматову совершить непоправимый поступок. Согнувшись над листком бумаги и глядя Анне через плечо, Модильяни читает адрес. Девушка удивляется. Неужто он знает кириллицу? «Немного», — говорит он и упоминает имя русского скульптора, которому симпатизирует: Архипенко работает с пустым пространством по-особенному; когда только начинаешь ваять, из всего следует извлекать урок. Анна в упор смотрит на человека, которого именует своей слабостью. Сдержит ли он слово? Придут ли ей письма из Парижа? Мужчины часто расточают обещания, а женщины потом разочаровываются.

Она не разочаруется.

«В 1910 году мы почти не встречались. Но он писал мне всю зиму. Некоторые его слова врезались в мою память, например: «Вы во мне будто наваждение».

* * *

Что стало с этими письмами? Они не были опубликованы. В Париже я добыла адрес Натальи Крайневой, ведущего научного сотрудника Российской национальной библиотеки. Наталья много лет работала с частными архивами поэтессы и участвовала в подготовке значимых изданий Ахматовой в России. Мы обменялись электронными письмами, и Наталья выразила желание мне посодействовать. Я тут же купила билет на самолет в надежде получить ответы на все вопросы. Наталья Крайнева убила мою надежду пасмурным питерским утром. С письмами Модильяни пришлось попрощаться. Все указывало на то, что Ахматова сожгла их в период массовых арестов, последовавший за убийством Кирова в декабре 1934 года.

Репрессии были в разгаре. В 1935 году, 27 октября, двадцатитрехлетний сын Анны Ахматовой Лев Николаевич Гумилев оказался под арестом вместе с Николаем Пуниным. Что с ними собирались сделать? Предвещал ли их арест скорую расправу и над самой Ахматовой? Первый муж, поэт Николай Гумилев, расстрелянный в 1921 году по обвинению в монархистском заговоре; поведение и манеры знатной дамы; связи с иностранцами; компрометирующая дружба — у Ахматовой было все, чтобы не понравиться главе государства. Ночью 16 мая 1934 года, оказавшись проездом в Москве, Ахматова присутствовала при аресте Осипа Мандельштама. Обыск проводился в комнате, которую Мандельштам занимал со своей женой Надеждой, тремя агентами НКВД — грубо, жестко, жестоко, по-хамски они грабили дом, перерывали вещи, резали обложки книг в поисках непонятно чего, топтали одни рукописи, другие, признанные подозрительными, брали с собой в качестве улик: воспоминания обостряли страх. Жизнь в России 1930-х годов сопровождалась постоянным страхом. В воспоминаниях об Ахматовой Надежда Мандельштам напишет: «Из того, что с нами было, самое основное и сильное, это страх и его производное — мерзкое чувство позора и полной беспомощности. Этого и вспоминать не надо, «это» всегда с нами. Мы признались друг другу, что «это» оказалось сильнее любви и ревности, сильнее всех человеческих чувств, доставшихся на нашу долю. С самых первых дней, когда мы были еще храбрыми, до конца пятидесятых годов страх заглушал в нас все, чем обычно живут люди, и за каждую минуту просвета мы платили ночным бредом — наяву и во сне».

Наталья Крайнева работала среди нагромождений старинных книг и рукописей. Меня она устроила за маленьким столиком у окна. Стоило лишь слегка приподнять голову, и передо мной — арки Гостиного двора, на углу которого познакомились Ахматова и Гумилев. Вид Гостиного двора навеивал грезы. Все давно исчезло, прошло, хоть и оставило след, но я выбивалась из сил, по крайней мере, эмоционально, чтобы возродить несуществующее.

На туристическом автобусе я отправилась в Царское Село. Рядом со статуей Пушкина меня ждал императорский лицей, где мальчик Гумилев читал свои первые стихи мэтру Анненскому. Липы по-прежнему обрамляли аккуратные опушки цветущих скверов, но дом № 63 на Малой улице, куда молодые поэты вернулись в лоно семьи после путешествия, квартира на втором этаже, которую я видела на фотографии, — ничто не сохранилось.

a jamais41. Pour toujours. Навсегда. Всегда. По-русски эти выражения почти одинаковы, по-французски схожи, но парадоксальным образом. Я думала о мудрости языка, о хитрости и, как в ловушке, чувствовала себя то спокойной, то подавленной.

За два дня до отъезда, по совету Натальи, я села на трамвай и доехала до дома № 25 по Таврической улице, расположенной в шикарном квартале Петербурга. На фасаде здания красовалась табличка, а на ней — надпись о том, что последний этаж когда-то занимала «Башня» поэта Вячеслава Иванова, место встреч высшего петербургского общества 1910-х годов, как объяснила мне Наталья. Каждую среду с полуночи и до рассвета глава русского символизма проводил поэтические состязания в своем литературном салоне. Атмосфера царила пьянящая и напряженная, скажут потом его бывшие участники.

Трамвай высадил меня на углу английского парка. Вдоль его оград катились волны событий февраля 1917 года; чуть дальше — пруд и несколько посетителей, палладиевы колонны Таврического дворца, резиденции первых Советов. Пролетарская эпопея меня мало интересовала. Я думала об июне 1910 года, о воспоминаниях закаленной Парижем Анны, зрелой Анны, которая, быть может, прогуливалась здесь, видела те же фасады, что и я, и мечтала о будущем.

Примечания

1. Стихотворение А. Ахматовой «Сжала руки под темной вуалью...» (1911). Здесь и далее, если не указано иное, прим. перев.

2. Во Франции второй половины XIX века некоторые молочные лавки превратились в дешевые закусочные для простого люда. Помимо молока и сыра, там подавали яйца, рис, супы, мясо, вино и т. д.

3. Традиционное блюдо итальянской кухни — тушеная телячья голяшка.

4. Александр Кабанель (1823—1889) — французский художник, представитель академизма. Славу «первого живописца империи» ему принесли полотно «Рождение Венеры» и другие картины, в которых мифологический сюжет сочетался с эротикой.

5. Адольф Вильям Бугро (1825—1905) — французский живописец, крупный представитель салонного академизма. Писал картины на мифологические и библейские сюжеты.

6. Блез Сандрар (1887—1961) — швейцарский и французский писатель. Писал стихи в близкой авангардизму и кубизму стилистике.

7. Другое название — «Салон Независимых». Объединение художников, созданное в Париже 29 июля 1884 года.

8. Даниэль-Анри Канвейлер и Амбруаз Воллар — французские галеристы.

9. Картина Поля Сезанна (ок. 1890)

10. Анри Руссо (1844—1910) — французский художник-самоучка. Живописью начал заниматься уже в зрелом возрасте, не имея необходимого образования, долгое время работал на таможне.

11. Ангкор — область Камбоджи, которая была центром Кхмерской империи, процветавшей примерно с IX по XV век. Оттуда были вывезены выдающиеся памятники искусства.

12. Имеется в виду этнографический музей, открытый в 1878 году во дворце Трокадеро. На месте этого дворца сейчас находится дворец Шайо.

13. Константин Бранкузи (1876—1957) — французский скульптор румынского происхождения. Считается родоначальником абстракционизма в европейской скульптуре.

14. Имеется в виду реклама продукции Cadum, на которой изображен смеющийся розовощекий малыш внушительных размеров.

15. Валерия Мессалина (умерла в 48 г. н. э.) — третья жена римского императора Клавдия. Имя приобрело переносное значение из-за распутного поведения властолюбивой римлянки.

16. Профессор, знаток (ит.).

17. Самый широкий и ближайший к Венеции остров.

18. Эмпедокл (ок. 490 г. до н. э. — ок. 430 г. до н. э.) — древнегреческий философ. По легенде, предчувствуя смерть, бросился в жерло вулкана Этна.

19. Стихотворение Н. Гумилева (1918).

20. Имеется в виду сборник Шарля Бодлера «Цветы зла» (1857—1868).

21. Улица дю Буа — в переводе с французского улица Леса.

22. Платье с оборками в несколько слоев.

23. Широкая оборка, пришиваемая по линии талии к платью, блузе, жакету, юбке и даже к брюкам.

24. Из стихотворения А. Ахматовой «Вижу выцветший флаг над таможней...» (1913).

25. Хуан Грис (1887—1927) — испанский художник и скульптор, один из основоположников кубизма.

26. Жорж Брак (1882—1963) — французский художник, график, скульптор и декоратор. В начале творческого пути был близок к фовистам.

27. Квартал художников в 15-м округе Парижа. Назван по имени художника и скульптора Александра Фальгьера (1831—1900).

28. Хаим Соломонович Сутин (1893—1943) — французский художник белорусского происхождения. Учился в Академии изящных искусств в Париже.

29. Цугухару Фуджита (1886—1968) — французский живописец и график парижской школы.

30. Камилла Клодель (1864—1943) — французский скульптор и художник-график.

31. Луиза Мишель (1830—1905) — французская революционерка, учительница и писательница, пропагандировала анархизм и участвовала в демонстрациях парижских безработных.

32. Стихотворение П. Верлена «Сентиментальный разговор». Из книги «Галантные празднества» (1869). Перевод В. Брюсова.

33. Одноименный спектакль, поставленный по драме А. Доде с музыкой Ж. Бизе, в котором главная героиня на сцене не появляется.

34. Обри Бердслей (1872—1898) — художник-график, яркий представитель английского эстетизма и модерна конца XIX века.

35. «Видение Розы», или «Призрак Розы», — одноактный балет Михаила Фокина на музыку Карла Марии фон Вебера, созданный по мотивам стихотворения Теофиля Готье «Видение Розы».

36. Марсель Дюшан (1887—1968) — французский и американский художник, один из основателей дадаизма и сюрреализма.

37. Фернан Леже (1881—1955) — живописец и скульптор, мастер декоративного искусства.

38. Осип Цадкин (1890—1967) — французский скульптор, экспрессионист.

39. Сергей Иванович Шаршун (1888—1975) — русский писатель и художник. Окончив в 1912 году учебу в Париже, решил там остаться.

40. Макс Жакоб (1876—1944) — французский поэт и художник.

41. Jamais (фр.) — никогда. à jamais / рour toujours — навсегда.

 
 
Яндекс.Метрика Главная Новости Обратная связь Ресурсы

© 2018 Модильяни.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.