Глава 13. Крылатый странник
У Бодлера есть стихотворение, которое Модильяни очень любил и часто читал вслух — «Альбатрос». Речь в нем идет о громадных птицах, неутомимых спутниках морских путешественников. Когда их ловят, они погибают на палубе корабля, поскольку их огромным крыльям нужен простор, чтобы развернуться и взлететь. В четвертой и пятой строфах стихотворения говорится:
Быстрейший из гонцов, как грузно он ступает!
Краса воздушных стран, как стал он вдруг смешон!
Дразня, тот в клюв ему табачный дым пускает,
Тот веселит толпу, хромая, как и он.
Поэт, вот образ твой! Ты так же без усилья
Летаешь в облаках, средь молний и громов,
Но исполинские тебе мешают крылья
Внизу ходить, в толпе средь шиканья глупцов1.
Амедео повторяет эти строчки, воображая себя могучим альбатросом. Ему кажется, что и он не может ходить маленькими шажками, как другие, потому что у него слишком большой размах крыльев. Он может только летать! Невозможно представить себе ту боль от умаления окружающими его могучей веры в свой гений, которую он пытался заглушить алкоголем и наркотиками.
Чего он добился после семи лет изнурительной жизни в Париже?
Большая часть его коллег уже получила признание, начала выставляться в галереях. Другие семимильными шагами двигались вперед к успеху. И только Модильяни оставался за границами магического круга. Амедео в отчаянии, он не уверен в себе. «Альбатрос» — аллегория, вскрывающая истинное положение вещей.
В наркотическом бреду Амедео повторяет на разные лады эти строки, и ему кажется, что он двигается с необыкновенной скоростью, летит вперед. Когда же он трезв и наедине с собой, он не может не осознавать, что все эти годы топчется на одном месте. Эти строки — несбыточная иллюзия, утешение для слабых, за пленительными образами скрыта свободолюбивая и красивая мечта.
Постепенно, как замечает в своих воспоминаниях Цадкин, скульптор, еще подававший признаки жизни в Амедео, умирает. Можно сказать, что эта смерть проходила на глазах завсегдатаев кафе «Ротонда», куда Амедео наведывался почти ежедневно.
«Ротонда» — небольшая каморка с таким низким потолком, что его хозяин, знаменитый папаша Либион, став на скамью, рискует пробить головой потолок. Атлетичный, слегка прихрамывающий, в черном или кофейного цвета, смотря по погоде, рединготе, папаша Либион был одним из главных действующих лиц жизни квартала. Он выглядел суровым, но всегда проявлял дружелюбие по отношению к художникам — этим добровольцам армии нищих, стоившим ему больше, чем они могли отдать. Они могли заказать еду и не заплатить, приходили согреться и засыпали, подчас одной чашкой кофе окупая свое многочасовое пребывание. Папаша Либион их тормошил, давал советы, выставлял за дверь и, когда мог, помогал.
За одним из столиков часто засиживался пьяный Амедео, которому с трудом удавалось выбраться из пучины глубокого опьянения без посторонней помощи. Нередко его тоже выставляли за дверь, и случалось, что он проводил ночь на тротуаре, забывшись сном, бледный как смерть. Бывало, сержанты препровождали его в полицейский участок.
Из таких вот мелких передряг соткана вся его жизнь. Рождение великого художника Модильяни не ознаменовано решительно ничем героическим, обыденная реальность не имеет ничего общего с мифом, следы которого теряются в различных романтических жизнеописаниях.
Обычно срок пребывания в камере полицейского участка не превышает одной ночи. В полиции хорошо знают как Моди, так и Утрилло. Комиссар Декав поначалу был очень недоволен, что приходится возиться с этими художниками и подписывать им каждый раз освобождение. Но впоследствии он сам станет рьяным коллекционером произведений искусства. Что немудрено, поскольку комиссар происходил из семьи, занимавшейся творчеством: его брат, Люсьен Декав, был писателем и комедиографом и, помимо всего прочего, автором страшных пьес для театра Гран-Гиньоль. Дочь стала впоследствии достаточно известной пианисткой. Комиссар Декав приглашал художников домой и предлагал им сто франков за десять картин оптом. В те годы на десять франков, если распорядиться ими разумно, можно было кормиться три дня.
Был и еще один комиссар, влюбленный в искусство — знаменитый Замарон, которого считают одним из первых настоящих первооткрывателей талантов XX века. Он работал в полицейской префектуре, и стены его комнаты от пола до потолка были увешаны картинами. Замарон так увлекся коллекционированием, что стал жертвовать последним ради приобретения картин. В результате он стал обладателем пятидесяти работ Утрилло, нескольких десятков полотен Модильяни, Сутина, Дерена, Вламинка. К моменту его смерти в возрасте восьмидесяти пяти лет в 1955 году его коллекция насчитывала более тысячи картин, и это после многочисленных распродаж!
В 1913 году у Модильяни появляется первый настоящий меценат — некий Шерон, владелец галереи на улице де Ля Боэси. Однако до сих пор неизвестно, как долго он был меценатом Моди. Из-за расхождения в датах ответить на этот вопрос очень сложно. Известно, что Модильяни действительно написал портрет Шерона, датированный 1915 или 1917 годом, и это далеко не лучшая его работа. Меценатские отношения между ними занимали небольшой отрезок времени в 1913 году, и любая из этих дат, 1915 или 1917 год, в любом случае не очень точна. Скорее всего, Амедео этим портретом хотел расплатиться за старые долги.
Бывший букмекер Шерон стал торговцем предметами искусства после женитьбы на некоей Девамбе, дочери известного владельца галереи на площади Сент-Огюстен. Шерон быстро понял, что на художественном рынке популярностью пользуются те же методы, что на скачках или в его прежних коммерческих операциях по торговле вином. Он интуитивно делает ставку на молодых неизвестных художников, скупая их работы оптом. Его тесть, старый Девамбе, наоборот, был очень осторожен и никогда не рисковал. Вряд ли он мог стать автором своего рода памятки, где помимо всего прочего было и такое рассуждение: «Картины — настоящий спекулятивный товар, который с самого начала, то есть с момента появления на горизонте молодого многообещающего таланта, является первостепенным по важности. Нет ничего лучше вдумчиво собранной коллекции, которая будучи проданной по прошествии десяти лет, в 5—10 раз превышает по цене свою первоначальную стоимость. О каких других финансовых вложениях можно сказать то же самое?»
Шерон приглашал молодого художника в свою галерею, хвалил, поил. Потом подсовывал на подпись вконец опьяневшему эксклюзивный контракт. Так предприимчивый торговец скупил одну за одной скопом уложенные в штабеля картины из мастерской японского художника Фужиты по цене семь франков за картину или пятьдесят за стопку. Нищему Цадкину, который был согласен на все, он предложил десять франков за шестьдесят рисунков. Модильяни установил такую таксу: золотой луидор (двадцать франков) в день за все, лишь бы, как записано в одном из пунктов довольно любопытного договора, эти картины «были шедеврами».
Шерон поместил Амедео в полуподвальное помещение своей галереи, куда тот обязан был являться к десяти утра. Моди предоставлялись полотна, кисти, краски, бутылка коньяка и служанка в качестве натурщицы. Поначалу торговец предложил свою жену, однако Модильяни наотрез отказался. Когда Амедео заканчивал писать, он стучал в дверь, хозяин отпирал, забирал картину и выдавал двадцать франков.
Что это были за странные отношения, о которых никто толком ничего не знает? На чем они основывались? Был ли Шерон эксплуататором или дальновидным дельцом, почувствовавшим гения? А может, он был добрым и наивным человеком — ведь тогда, в 1913 году, только сумасшедший мог делать ставку на Модильяни. Местом работы был подвал — одно из самых знаменитых в истории искусств помещений, которое очевидцы описывали по-разному. По словам одних — полностью без окон, как каменный мешок. По словам других — нормальная мастерская, только хуже освещенная. Первая жена Фужиты, Фернанда Берри, вспоминала, что однажды обедала в этой комнате. Значит, она не могла быть глухим погребом.
Мнения художников о Шероне тоже были очень противоречивыми. Художник Эдмон Эльзе, тоже работавший для него, говорил, что Шерон на самом деле был благородным человеком и не таким уж расчетливым, ссылаясь на Сутина. Однажды коварный Сутин, продав оптом свои картины Шерону, сумел припрятать две или три и продать их еще раз. Как поведал в 1923 году сам Шерон критику Флорану Фельзу: «Уверен, что Модильяни было со мной хорошо, ему не на что было пожаловаться». А Яков Эпштейн вспоминал, что Бранкузи гордился тем, что «спас Модильяни от когтей одного хитрого торговца, который замуровывал его в подвале, чтобы эксплуатировать».
История с Шероном и его подвалом — типичный пример возникновения слухов, из которых со временем возник миф Модильяни. Обогащенная яркими и колоритными деталями сплетня: подвал, служанка, которая ежедневно была отдана в распоряжение Модильяни и закрывалась с ним, чтобы он писал ее обнаженной, — дает богатую пищу для пересудов. Толпа склонна верить слухам в гораздо большей степени, чем фактам. И что было на самом деле, уже не имеет никакого значения.
Достоверно известно лишь то, что в каталогах работ Модильяни никогда не было тех картин, которые являлись собственностью Шерона. И это, по всей видимости, свидетельствует о краткости их взаимоотношений. Знакомство с Шероном возбудило в художнике резкую антипатию к торговцу, которая переросла в ненависть, да такую сильную, что однажды, когда Амедео, возбужденный алкоголем, увидел его возле «Ротонды», он всерьез намеревался размозжить ему голову стулом.
И еще один любопытнейший эпизод из жизни Амедео, до сих пор вызывающий массу вопросов. Перу Модильяни принадлежат чудесные портреты девушки по имени Эльвира. На портретах она предстает то в строгом темном одеянии с белым воротничком, то с меланхолическим выражением лица, то полностью обнаженная, прикрывающая лоно рубашкой.
Когда были написаны эти портреты? Никто точно не знает. По мнению Черони, портреты созданы до 1918 года, по сведениям Ханки Зборовской — до 1917 года. А Пфайнштиль считает, что до 1914-го.
Кто была эта Эльвира? Одним из страстных увлечений Амедео, женщиной, с которой у него была бурная связь? Или это краткое эротическое увлечение? Профессиональная танцовщица по имени Эльвира, подрабатывающая в кафе, была известна многим по прозвищу «Кике». Она была дочерью марсельской проститутки от неизвестного отца. Возможно, он был испанцем, поскольку ее прозвище, скорее всего, происходит от испанского «La Chica»2.
История Эльвиры типична для такого сорта девушек вольного нрава, которые, не вынеся нищеты и нужды, готовы отдаться первому встречному только затем, чтобы вырваться из затхлой атмосферы хронической нищеты. В пятнадцать лет Кике ушла из дома, чтобы покорить Париж. Для начала она отправилась за границу, где у нее нашлись какие-то покровители. Когда в двадцатилетием возрасте она приехала во французскую столицу, оказалось, что на протяжении долгого времени она жила в Германии, где зарабатывала на жизнь пением, пока кокаин не повредил ей связки.
Амедео встретил ее в 1914 году на Монмартре, в кафе на площади Бланш. Любовь с первого взгляда была взаимной. У этой амурной истории очень мало свидетелей, и она вообще могла бы остаться неизвестной, если бы не случай. Незадолго до начала Второй мировой войны, а именно спустя тридцать лет после описываемых событий, Чарльзу Бидлу в ходе сбора сведений о Модильяни удалось обнаружить некую Габриэль Д., которая была с Кике в той же, если можно так выразиться, пестрой компании.
Эльвире в 1906 году было двадцать четыре, из чего следует, что она была на два года старше Амедео. Габриэль описывает Кике как девушку очень соблазнительную, с красивой грудью — одним словом, созданную для любви.
«Она двигала бедрами так, что необыкновенно возбуждала мужчин». Однажды лунной ночью, возвращаясь домой, Габриэль неожиданно увидала двоих сумасшедших, женщину и мужчину, которые танцевали обнаженными в сквере рядом с мастерской Модильяни, что на площади Жана Батиста Клемана. Габриэль прежде всего поразил силуэт мужчины: «Как он был прекрасен в магическом свете полной луны! Прекрасен, как фавн! Какая жалость, что он так много пил».
На следующее утро снедаемая любопытством Габриэль пошла проведать подругу и ее нового любовника. Зайдя в мастерскую, она увидела «бутылки, грязь, разбросанные тут и там картины. На одном из полотен узнала большой портрет обнаженной Кике. Модильяни еще спал, а Эльвира готовила кофе».
По мнению Габриэль, Кике сама прервала их отношения. Она вернулась к своей бродячей жизни и продажной любви, не ведая того, что этим странным приключением вошла в историю европейского искусства. Ее судьба будет трагичной: она сгинет в Германии, обвиненная в шпионаже.
Итак, перед нами история любви Эльвиры и Амедео, позволяющая датировать портреты. Стиль письма является характерным для зрелого Модильяни последнего периода, следовательно, 1917 и 1918 годы — дата наиболее приемлемая, даже если Пфайнштиль отсылает нас к 1914 году. По мнению Джованны Модильяни, можно согласиться с более поздней датировкой портретов, если предположить, что отец перерисовал отложенное или забытое полотно, адресовав его Эльвире в память о их страстной любви. Не исключено также, что зрелый почерк возник раньше, чем предполагалось, возможно, под воздействием чувственной страсти, которую разбудила в Моди эта «созданная для любви» женщина.
Женщины — непременный атрибут в жизни художника. Это — мощный наркотик, высвобождающий творческую энергию. Окружение Модильяни этого периода — мексиканец Диего Ривера и англичанка Нина Хамнет. Коммунист Ривера, бунтарь по натуре, впоследствии станет выдающимся художником, автором громадных фресок у себя на родине и в других странах, мужем такой же бунтарки Фриды Кало. По мнению Липшица, это был человек несокрушимой иронии, «буйный и очень смелый индеец с большим животом», в одно и то же время «наивный, экстравагантный и очень веселый».
Между Диего и Моди установились тесные взаимоотношения, они были очень похожи, в одинаковой мере любили алкоголь и женщин. Между ними, правда, были и различия: Ривера, как и многие другие, был более бережлив в отношении своего здоровья. Буйного нрава, но довольно расчетливый, он доживет до семидесяти лет.
Нина Хамнет познакомилась с Амедео зимой 1914 года и оставила такое воспоминание о первой их встрече: она сидела одна за мраморным столиком в бистро Розали, как «вдруг двери открылись и вошел мужчина со свернутыми газетами под мышкой. На нем была черная шляпа и одежда из бархата, в глаза бросались черные густые волосы и карие глаза, он был очень красив. Он решительно направился в мою сторону и сказал, ткнув пальцем себе в грудь: "Je suis Modigliani, Juif, Jew"3. Развернул газеты и вытащил несколько рисунков, говоря: "Cinq francs"»4.
Нина описывает характерный эпизод из повседневной жизни Модильяни — приходит нищий живописец, который обращается к незнакомым людям, чтобы выручить за свои работы пять франков, но готов довольствоваться и тремя или просто бокалом вина. Рассказывают, что в один из дней того же 1914 года он так же подошел к некой мадам Ташман, чтобы продать рисунок. Она сидела вместе со своим братом Арнольдом Хельдом в кафе на бульваре Сен-Мишель. Модильяни открыл, как обычно, свой сверток с рисунками, и эти заядлые коллекционеры предложили огромную сумму в пятьсот франков за один из них, но с подписью. Широким жестом, в полном соответствии со своим характером, Амедео сделал большую подпись, которая перечеркнула весь рисунок.
Удачный день, необыкновенное везение! Но даже при всей любви к богеме питаться радужными надеждами на подобные чудеса нельзя.
По мнению биографа Модильяни Пьера Сишеля, англичанка Нина Хамнет была художницей, влюбленной в первую очередь в себя и в собственное тело. Фотографией скульптуры «Смеющийся торс», для которой она позировала, Нина украсила обложку книги своих воспоминаний.
Если верить ее рассказу, она необычно долго, до двадцати четырех лет, сохраняла девственность. До того момента, пока не отдалась «красивому юноше с зелеными глазами и руками ангела кисти Филиппо Липпи». Нина сама сделала ему предложение, он согласился и назначил ей свидание в пол-одиннадцатого вечера, в комнате, которую снимал по случаю. Как только она вошла, юноша спросил ее: «Не хочешь ли раздеться?» По воспоминаниям Нины, она «сделала это мгновенно, он раскрыл мне свои объятия, и произошло то, что должно было произойти. Мне это не показалось чем-то необычным, но на следующее утро мною овладело чувство одухотворенности и свободы, будто я совершила что-то очень важное».
Вопрос, которым задаются все биографы: была ли между Амедео и Ниной любовная связь? Чаще всего звучали отрицательные ответы, в том числе и от нее самой, поскольку всем было известно, что эта женщина любила сама устанавливать правила. Темпераментный, агрессивный напор Амедео, возможно, напугал Нину, заставив ее рядиться в маску целомудрия. С другой стороны, она была эротически восприимчива к любым импульсам своего тела и, не колеблясь, выставляла его напоказ по любому поводу. Однажды ночью, во время приема у Ван Донгена на бульваре Сен-Мишель, кто-то пригласил Нину на танец: «Я тут же все сняла с себя и танцевала, завернувшись в черное покрывало. Все были очень поражены, поскольку я действительно была прекрасно сложена».
Время от времени Нина верила, что влюбится в кого-нибудь, наконец решила, что момент настал и она обрела любовь всей своей жизни в лице молодого человека, на портрет которого она часами засматривалась в Салоне независимых. Совершенно случайно Нина «как-то вечером увидела его входящим в "Ротонду". Казалось, что он никого здесь не знает... Я стала чаще бывать в "Ротонде", и когда Модильяни спал на моем плече, я смотрела в его бледное лицо. Он восхищал меня и путал мои мысли... Он был таким возбуждающим, что у меня даже не было возможности сделать глоток вина. А ведь иногда мы знакомились с богатыми людьми, и тогда запросто пили шампанское по пятьдесят сантимов за бокал».
В воспоминаниях Нины, по мнению специалистов, чарующая ложь перемежается с красочными картинами одного, ставшего легендарным, парижского уголка — театра варьете на улице де ла Гете, где места в амфитеатре стоили пятьдесят сантимов. Спектакли в основном представляли собой смесь уморительных эпизодов, в основе сюжета которых были превратности любви, измен и ссор, словом, все то, что вызывало смех со времен Плавта. Именно там однажды вечером с Амедео произошел знаменательный случай. Одна компания заняла длинную скамью с самыми дешевыми местами. Усевшийся на самом краю лавки Амедео стал толкаться, чтобы освободить себе побольше места. Компания не осталась в долгу. В результате Моди упал и ушел, не сказав ни слова. Обиженный Амедео в одиночестве отправился пить в «Ротонду». Никто не позвал его, никто не попросил остаться. Этот небольшой эпизод — хорошая иллюстрация того, каким малым признанием пользовался Модильяни в то время.
Мало-помалу слухи о проклятом судьбой художнике-неудачнике распространились по всему кварталу. Для всех Моди — пьяница, которого чаще можно встретить на ступеньках кафе, чем за столиком, непременный гость в комиссариате. Но даже эксцентричная Нина в своих любопытных воспоминаниях считает, что этот образ Модильяни слишком преувеличен. «Человек, — пишет она, — может работать безвылазно месяцами, не появляясь на публике. Но вот однажды он случайно напивается и устраивает скандал, как Моди, и вот такие редкие происшествия бросают тень на всю его жизнь».
В начале 1914 года жизнь Амедео ознаменовалась появлением женщины, встреча с которой открыла важный этап в его творчестве. В первый раз витающий в облаках любитель мимолетных и необременительных отношений Амедео оказывается один на один в схватке с женщиной, которая не уступала ему в интеллекте. Его отношения с Эльвирой были короткими и бурными. Взметнувшийся в небо пожар выдохся за несколько недель лихорадочного сожительства, состоящего из танцев, пьянства, наркотиков и постели. В Эльвире били ключом мощная энергия, безотчетный импульс и потребность любви. Эта дочь порока, вырвавшись на волю, отдавалась всякому, у кого было достаточно денег, и продолжала вести этот образ жизни и после окончания связи с Модильяни. Она была доброй, сердечной, легкой на слезы и смех, немного инфантильной, страстной в любви, как, впрочем, и все девушки ее круга.
На сей раз новая женщина не просто вошла в жизнь Амедео, а по-хозяйски вторглась в нее. Она не была ни доброй, ни инфантильной; конечно, видела в нем художника, но, прежде всего — самца с огромным желанием, увеличенным болезненными неврозами и наркотиками.
Это была англичанка Беатриса Хестингс.
Существует не менее четырех версий того, как Амедео и Беатриса познакомились. Факты противоречивы, неизменна только дата — весна 1914 года. Спустя всего лишь несколько недель, в начале августа, Европа будет ввергнута в страшную войну, из которой выйдет сильно изменившейся. Но все эти обстоятельства мало волнуют Модильяни, а его новую подругу — и того меньше.
Они познакомились благодаря Осипу Цадкину. По его воспоминаниям, однажды вечером он был в «Ротонде» с Беатрисой, но пришел Амедео, подсел к ним и тут же начал так активно ухаживать за новой знакомой, что его друг, заметив это, вынужден был ретироваться. «Их отношения нельзя назвать безоблачными, — пишет он, — но они продлятся два года, в течение которых Модильяни решительно обратится к живописи».
Нина Хамнет предложила свою версию событий: «Беатриса приехала в Париж. Близкая подруга Кэтрин Мэнсфилд, сама талантливая писательница, она редактировала вместе с Альфредом Ричардом Ореджем журнал "Нью Эйдж". Я познакомила ее с Модильяни, и мы вместе провели целый вечер в "Ротонде"». Встреча, по сведениям Нины, произошла в промежуток между апрелем и маем 1914 года.
Третья версия событий в изложении самой Беатрисы в одном из писем, датированном сентябрем 1936 года, расходится с вариантом Нины: «В рассказе о моем знакомстве с Модильяни ошибочно почти все. Не она представила нас друг другу, и я не помню, чтобы мы вместе сидели в тот день в кафе. Я расскажу всю эту историю в пока еще не опубликованной книге "Минни Пинникин". Не могу быть до конца откровенной сейчас, потому что Муссолини и Гитлер готовятся пожать друг другу руки и перевернуть Европу верх дном...»
Годы спустя на вопрос о натуре Модильяни Беатриса ответила так: «Сложный характер: свинья и жемчужина вместе. Я встретила его в 1914 году в crémerie5. Мы сидели друг напротив друга. Мы баловались гашишем и коньяком. Я не знала, кто это, мне он показался некрасивым — весь заросший, с длинной бородой. Потом я снова встретила его в "Ротонде", он был абсолютно другим: прекрасно выбрит, вежлив, красивым жестом снял шляпу и предложил мне пойти посмотреть его работы...» Беатриса все опровергает со своей обычной решимостью, но по поводу самой встречи больше ничего не добавляет, ограничиваясь замечанием: «Только я и Макс Жакоб можем точно рассказать, как все было с Модильяни. Тема очень сложная... понимаете ли, у нас было чем заняться с чистокровным bohémien6. Какую книгу можно было бы написать об этом времени!»
Хестингс напрасно питала иллюзии относительно своей книги, к которой она даже придумала название «Минни Пинникин». Эти заметки так никогда и не вышли в свет.
Последняя, наименее вероятная версия знакомства была опубликована в «Пари-Монпарнас» и, похоже, навеяна музыкальным фильмом: «Однажды в Лондоне один из друзей Модильяни, американский скульптор (возможно Джекоб Эпштейн), познакомился с замечательной писательницей, англичанкой из высшего света, которая не знала, куда себя деть. А в Париже Модильяни нужна была помощь и поддержка. "Езжайте в Париж, госпожа X... — сказал он ей. — Там живет один красивый и гениальный художник". Она приехала, не имея каких-либо других сведений о нем, и, прогуливаясь по Монпарнасу, увидела человека, похожего на черта, пляшущего негритянский танец на столике в кафе "Ротонда". "Модильяни!" — воскликнула она. Он соскочил со стола... и они ушли, взявшись за руки».
В общем, не так уж важны обстоятельства, при которых состоялось их знакомство. Противоречивые свидетельства современников, перепутанные даты, реальные факты в сочетании с вымыслом — вот атмосфера той поры, на фоне которой в условиях ревности, зависти, соперничества, замкнутости кланов разворачивались события. Все это делает практически невозможным восстановить подлинную картину тех дней.
Джованна Модильяни считала, что «Беатриса Хестингс вошла в легенду, как "женщина-вамп", эксцентричная, авторитарная и соблазнительная. По мнению некоторых, она поощряла тягу Модильяни к выпивке и наркотикам, по другим сведениям — наоборот, пыталась остановить его и заставить работать».
Если Модильяни обладал тяжелым характером, то у Беатрисы он был не легче. Об этом говорят факты из ее биографии. Она родилась в 1879 году в Южной Африке и была старше Амедео на пять лет. Ее отец Джон Уокер Хейг был бизнесменом, у него родилось семеро детей. Эмили Элис Беатриса была пятой и, возможно, самой беспокойной в этой традиционной британской семье, погруженной в ежедневные заботы.
Как только представилась возможность, Беатриса оставила родной Порт-Элизабет и уехала в Кейптаун, где вышла замуж за некоего Хестингса, боксера или, по другим сведениям, простого кузнеца. Вероятно, они сочетались узами брака, и известно, что Беатриса ждала ребенка. В любом случае, это замужество было скоротечным, и Беатриса, сделав в конце концов аборт, потом до конца жизни негативно относилась к зачатию, которое для нее ассоциировалось с понятием «омерзительного». В свидетельстве о смерти она записана как Беатриса Томсон Хестингс. Это означает, что после развода с кузнецом она вышла замуж повторно.
Она приехала в Лондон в 1906 году, следовательно, ей было уже двадцать семь лет. Там она познакомилась с блестящим редактором и владельцем фабианского журнала «Нью Эйдж» Альфредом Ричардом Ореджем. «Фабианское общество» в Великобритании было реформистской организацией и объединяло преимущественно представителей буржуазной интеллигенции. Своим названием общество обязано римскому полководцу Фабию Максиму Кунктатору (Медлительному), который прославился своей выжидательной тактикой в борьбе с Ганнибалом. Считая социализм неизбежным итогом экономического развития, фабианцы все же признавали лишь эволюционный путь, отрицая революцию из-за «социальных катаклизмов». В числе сотрудников журнала были Б. Шоу, Г.К. Честертон, Эзра Паунд и Кэтрин Мэнсфилд. «Нью Эйдж» также одним из первых опубликует «Манифест футуристов» Маринетти, но это случится позже. Короче говоря, речь идет об одном из самых модных английских журналов, что хотя бы отчасти являлось заслугой Беатрисы Хестингс.
Включившись в работу журнала, Беатриса стала любовницей редактора, что для нее было делом вполне естественным. Она не скрывала своих прогрессивных взглядов и выступала за избирательные права для женщин. Объективности ради следует отметить, что на ее убеждениях больше сказалась повышенная нервозность, чем вера в социальный прогресс. Например, она требовала уравнивания в правах солдат и женщин, которые рожают детей, испытывая все ужасы беременности и родов. С Ричардом Ореджем Беатриса прожила семь лет. Неожиданно она резко порвала с любовником и переехала в Париж, откуда в конце апреля 1914 года стала посылать материалы для рубрики «Впечатления», подписываясь псевдонимом Элис Морнинг.
У Беатрисы были дружеские, и возможно любовные, отношения с Кэтрин Мэнсфилд. С ее помощью Кэтрин публикует свои рассказы в «Нью Эйдж». Жизнь Мэнсфилд не менее бурная, чем у Хестингс: неудачный брак с учителем пения, аборт, жизнь «маленькой дикарки» и одновременно сексуальной кочевницы. Беатриса ее приветила и помогла, сделавшись для нее верным товарищем по несчастью. В 1910 году Кэтрин было двадцать два года, но выглядела она гораздо младше, поскольку была бледной, хрупкой и робкой, и мало кто замечал загадочный блеск ее глаз и понимал, какая энергия заключена в этой почти подростковой фигуре.
В 1911 году в жизни Кэтрин появляется Джон Мидлтон Марри, милый, спокойный, пытливый интеллектуал, редактор культурного журнала «Ритм». Позже они поженились. В 1915 году супруги Марри переехали в Париж и стали завсегдатаями Монпарнаса, где среди прочих познакомились с писателем Франсисом Карко. Кэтрин так увлеклась им, что, едва вернувшись в Англию, попросилась назад. Джон, сильно любивший свою странную жену, дал свое согласие. Исход событий казался предрешенным.
Годы спустя Кэтрин вспомнила об этой своей любви в рассказе «Je ne parle pas français»7, в котором французский писатель Рауль Дюкетт изображен как человек абсолютно нелепый. Эти высокие отношения на троих — аллюзия из романа Анри Пьера Роше «Жюль и Джим», богатого колоритными реалиями своего времени. Роше жил недалеко от Монпарнаса на бульваре Араго. В июне 1906 года он познакомился с Францем Хесселем, молодым немецким писателем, переехавшим в Париж из Мюнхена. Тот в свою очередь тоже опишет этот случай в рассказе «Парижский роман».
Если говорить коротко, то история Жюля и Джима очень похожа на ту, что произошла на самом деле. Немецкий студент Жюль живет в Париже. У него есть близкий друг — француз Джим. Однажды Жюль познакомился с умной и изящной немкой Кэйт, наделенной врожденной способностью очаровывать, о которой она сама, возможно, не догадывалась. Они поженились. Но как только в их жизни появляется Джим, дуэт превращается в треугольник, в котором Кэйт удается некоторое время удерживать волшебное равновесие, любя двух мужчин сразу.
Таков эротический подтекст этого времени. Модильяни, как, впрочем, и другие художники, не составляет исключения. Экстравагантное поведение Моди во многом зависит от атмосферы, царившей в эти годы. Вызывающая и вольная манера поведения, нонконформизм, желание быть первым, отказ от традиционного образа жизни и мещанских условностей прошлого неслучайны и накладывают отпечаток на поведение персонажей Роше точно так же, как окружающая реальность — на жизнь Кэтрин Мэнсфилд, ее любовников и многих творческих деятелей Монпарнаса.
Вирджиния Вулф в эссе «Мистер Беннет и миссис Браун» напишет: «В декабре 1910 года характер людей изменился».
Главные действующие лица нашей истории, взращенные в условиях отживающих понятий и моральных принципов прошлого, пересматривают свои взгляды на жизнь, становятся в некоторой степени первооткрывателями нового порядка вещей, который приходит на смену старому. Хорош он или плох — так вопрос уже не ставится. Просто они становятся законодателями нового жизненного уклада XX века. А переоценка ценностей состоится позднее.
Но совпадения в жизни и литературе никогда не бывают случайными. Художники, жизнь которых протекает на пространстве в несколько сотен метров, расставаясь на перекрестке Вавен у «Клозери де Лила», чувствуют, что когда-нибудь большой роман сможет отразить на своих страницах это противоречивое время и навсегда увековечить их имена.
Любовь Беатрисы и Амедео вспыхнула несколькими неделями раньше, чем война, поводом к которой послужили события в Сараеве. В конце июня, в воскресенье, наследник императорского трона Австро-Венгрии эрцгерцог Франц Фердинанд приехал с визитом в Боснию и Герцеговину. После остановки в библиотеке, чудесном здании в мавританском стиле, которое сегодня практически полностью разрушено, он направился в муниципалитет. Перед поворотом на набережную реки Милячки шофер перепутал дорогу и остановил автомобиль, чтобы подать немного назад и проследовать правильным маршрутом. Машина немного притормозила, что невольно облегчило замысел сербского студента Гаврилы Принципа, который выстрелил в наследника из старого пистолета. Одна из пуль угодила герцогу в горло.
Эту трагедию иллюстрирует занимательная деталь. Накануне похудевший эрцгерцог упросил портного зашить фалды пиджака для официальной церемонии так, чтобы одежда сидела как влитая. Когда его окровавленного перенесли в зал муниципалитета и начали расстегивать пуговицы, никто не мог понять, почему пиджак не удается расстегнуть. Прежде чем обнаружили шов и нашли ножницы, чтобы разрезать нитки, эрцгерцог уже впал в кому.
Когда в начале августа началась война, жизнь в Париже очень изменилась. Колоритное интернациональное сообщество улицы Вавен покинули все немцы, вдруг ставшие «бошами». «Что стало с нашим миром, Клод? — спрашивал Франц Хессель в "Парижском романе". — Мог ли ты представить это в те чудесные времена, когда все нации Монпарнаса собирались в "Клозери де Лила"?»
Многие романы описывают атмосферу тех лет, как полную ожидания и покорности. Это было время, когда люди не знали, скоро закончится война или нет. И, главное, что им теперь делать? Арденго Соффичи в своих воспоминаниях о Модильяни описывает такой случай. Соффичи сидел со своими друзьями за столиком на улице возле «Ротонды». Он долгое время жил в Париже, когда встретил Папини и Кара, которые были гостями баронессы д’Оттинген. На улице в этот час было множество молодых и веселых людей, которых переполняло желание жить, не задумываясь о надвигавшемся урагане. За столиком Соффичи говорил о Де Кирико, который на прошлогоднем Салоне независимых привлек внимание всего Парижа, и о его брате, музыканте Альберто Савинио, который в эти дни выступил с фортепьянным концертом. Восхищенный Аполлинер написал о нем: «Я был приглашен на концерт молодого музыканта. Это человек изысканных манер, кроме того, он умен. Его зовут Альберто Савинио, и мне кажется, что мы скоро услышим о нем. Что касается концерта, то я был восхищен и удивлен в одно и то же время, поскольку он так энергично вгрызался в инструмент, что после каждого этюда разносил пианино в щепки. Ему вывозили другой инструмент, который он тоже ломал. Думаю, что за два года он таким образом переломает все фортепьяно Парижа». Для ярого авангардиста это высшая похвала.
И вот один необыкновенно странный тип в расстегнутой рубашке, с голой шеей, без шляпы, со спутанными волосами и лихорадочным блеском в глазах вдруг протянул руки к Соффичи, который только спустя несколько мгновений узнал его: «Модильяни!»
«Его лицо, такое красивое и ясное, было ужасным, свирепым, на губах змеилась горькая усмешка, речь его была бессвязна, в словах — беспросветная печаль».
Во Франции началась мобилизация. В провинции надеялись найти панацею от всех бед в лице Национальной гвардии, вспоминали Жанну д’Арк, чтобы установить некий компромисс между республиканским и католическим патриотизмом. Парижские студенты освистывали левых профессоров. Один правый преподаватель политической экономии Свободной школы заслужил овацию, объявив: «То, чем меня восхищают молодые сегодня: они не боятся войны ни на словах, ни на деле». Для таких фанатиков мир был сродни поражению, и только война могла вознаградить решительных и смелых.
Левые не могли предложить свой вариант развития событий. Более организованной муниципальной организации левых партий удалось провести манифестацию против войны 29 июля, когда, к сожалению, было уже поздно. Другая организация обнародовала факт возникновения эпидемий в переполненных казармах. Некоторое время в воздухе витала надежда на то, что мирная забастовка, объявленная немецкими социал-демократами, и солидарность с ними французских рабочих смогут остановить войну.
Роман Эмиля Золя «Нана» заканчивается незабываемой сценой, когда некогда могущественная бывшая куртизанка умирает от оспы на больничной койке. В это время она слышит доносящиеся из окна крики: «На Берлин, на Берлин!» Это была демонстрация, в патриотическом угаре жаждущая победы над Пруссией. Шел июль 1870 года, и только что была «с легким сердцем» объявлена война, которая перевернет жизнь в империи «малого» Наполеона III. В 1914 году в Париже произойдет похожая сцена. Спустя сорок четыре года вдоль бульваров снова зазвучат призывы: «На Берлин, на Берлин!» Возможно, дело было вовсе не в патриотизме, а в чувстве ненависти по отношению к немцам.
Многие художники тоже не остались в стороне от всеобщей мобилизации. Например, Кислинг, который не был военнообязанным, записался в Иностранный легион. Завербовался и Блэз Сандрар, швейцарец Фредерик Заузер, ставший в мгновение ока французским националистом. Ушли на фронт Аполлинер, Цадкин, Брак, Ортис де Сарате, Морис Вламинк, Андре Дерен. Уехал в санитарную часть добрый доктор Поль Александр, который больше никогда не увидит своего подопечного Модильяни. Уехал Андре Уттер, двадцативосьмилетний любовник Сюзанны Валадон, матери Утрилло, которой тогда было сорок восемь. Перед отъездом он пошел в муниципалитет и расписался с ней. Марк Шагал, в эти дни уехавший жениться в Россию, был мобилизован в царскую армию.
Перед тем как уехать, Шагал, отличавшийся особенной бережливостью, замотал несколькими витками железной проволоки дверь мастерской, где оставил более сотни своих работ. Когда он спустя девять лет, в 1923 году, вернется, то найдет дверь вскрытой: в комнате уже несколько лет живут другие люди. И ни следа от пропавших картин! Сцена, представшая его глазам, была настолько безотрадной, что даже перед смертью в девяносто лет, в 1985 году, художник со все еще неослабевающей обидой вспоминал этот случай.
И только Пикассо не заботила война, и он продолжал свою работу. Модильяни, незадолго до этого провозгласивший себя социалистом и противником войны, по примеру других художников тоже жаждал попасть на фронт, хотя уже был забракован в Италии по причине своего физического состояния. Военный медик, который осматривал Моди, отказался признать его «годным» и сказал: «Через неделю вы окажетесь в госпитале на больничной койке, а места там понадобятся для других». Потом посмотрел на благородно вытянувшегося перед ним голого итальянского добровольца и добавил с некоторой искрой симпатии в голосе: «Начинай-ка лучше лечиться, парень».
С Утрилло дело обстояло еще плачевнее. Он тоже, как и все, помчался записываться в добровольцы, провозглашая свою яростную ненависть к немцам. Каким-то необъяснимым образом его приняли, правда, только в пехоту. Радость Мориса была настолько велика, что он решил отметить это событие. Когда на следующий день он явился в штаб в совершенно жутком состоянии, то тут же был отправлен домой.
Париж, этот лучезарный город, теперь после захода солнца прятался во тьму. С верхушки Эйфелевой башни голубой луч ощупывал небо в поисках вражеских дирижаблей. С наступлением войны гражданское население должно было привыкать к повседневным неудобствам: перепады со снабжением, нехватка топлива, продуктовые карточки, очереди у магазинов.
29 августа, спустя почти месяц после начала войны, Париж первый раз бомбили с воздуха. Тот же самолет разбросал листовки, в которых говорилось о том, что, как и в 1870 году, немцы уже у ворот Парижа и единственный для французов выход — капитуляция. Положение Франции еще усугубилось, когда в сентябре немцы дошли до Марны, и только благодаря героическому сопротивлению населения страна была спасена.
Один из самых знаменитых эпизодов войны — доставка войск на передовую на такси. Шестистам такси, реквизированным военным командованием, лихорадочно снующим туда и обратно, удалось доставить на фронт почти шесть тысяч солдат. Позже начались большие ночные налеты цеппелинов и пальба из дальнобойных орудий, которые немцы прозвали «большая Берта». Они стреляли по мирному населению с многокилометрового расстояния только для того, чтобы посеять панику, поскольку точность попадания была минимальной.
Отказ военного врача очень опечалил Амедео. Диагноз был неутешителен, но Модильяни отреагировал в свойственной ему манере. Цадкин рассказывает, что в эти месяцы у него «от красного вина и гашиша был страдальческий вид». Его гордость «итальянского мужчины» была уязвлена. Этот эпизод стал поворотным в его судьбе.
Примечания
1. Пер. П. Якубовича.
2. Девочка, девушка (исп.).
3. Я Модильяни, еврей (фр., англ.).
4. Пять франков (фр.).
5. Кондитерская (фр.).
6. Представитель богемы (фр.).
7. Я не говорю по-французски (фр.).